Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1987(27)


Олег Ларин

ПОЙДЕМ — УВИДИШЬ...

ПОВЕСТЬ

 

Правильно говорят о Пинеге: к ней привязываешься сразу, расстаешься с грустью и запоминаешь навсегда. Вспоминаются слова одного бывалого северянина. Лет двадцать назад, задолго до того, как приехать в эти места, я расспрашивал его о здешнем житье-бытье. Почему-то многие люди, никогда не бывавшие на Севере, представляют этот Север бесконечно огромной, стылой и безжизненной пустыней, где само время, кажется, отброшено далеко назад. Что-то подобное представлялось тогда и мне... Северянин выслушал мои вопросы с глубоко запрятанной улыбкой. «Не губите себя! — воскликнул он, выбрасывая передо мной руку-шлагбаум. — Не ездите вы на Пинегу! Иначе всю оставшуюся жизнь не будете знать покоя. Ни во сне, ни наяву!»

Тогда я не очень-то понял значение его слов, сорвался с места и поехал. Потом еще и еще... И вот теперь каждый раз, услышав слово «Пинега», я останавливаюсь как бы с разбега, и в памяти начинают оживать ошеломительные восходы и закаты на фоне синих лесов, люди в замасленных робах, белая ночь над белой летящей рекой, всегда звучащая музыка Севера.

Карабкаясь по лесистым склонам, пинежские деревни утверждают себя монументальными срубами изб с крутыми бревенчатыми взвозами, с бойкими коньками на крышах, с теремковыми ставенками и узкими «косящатыми» оконцами. Будто в хороводе, к реке сбегают ломаные линии прясел и изгородей, чем-то напоминающие древнерусский алфавит. Тесными рядами стоят за околицей амбары «на курьих ножках», наполовину вросшие в землю черные баньки, скрипят колодцы-«журавли». По реке бесшумно скользят осиновки — лодки, похожие на струги древних новгородцев, с высоко вздернутыми носами. В некоторых домах можно встретить узорчатые прялки, вальки, веретена, медные братины, а иногда и старинную книгу в переплете из телячьей кожи — видно, не добрались до нее еще археографы Пушкинского дома... Здесь не увидишь асфальта, совсем недавно сюда пришло телевидение и железная дорога, к счастью, очень редки здания из стекла и бетона. И первое впечатление таково, что жизнь здесь течет степенно и размеренно, как часовой механизм, заведенный исстари.

Но это обманчивое впечатление. Пинежье подновилось в последние годы, увеличилось население, вырос экономический потенциал края. Словом, жизнь здесь идет таким же ходом, как и всюду на русском Севере. В тайге работают трелевочные трактора, и лесовозы вывозят серую пупырчатую елку и медноствольную сосну. Пинежье — один из крупнейших лесозаготовительных районов Архангельской области. На полях, укрытых от арктических ветров, зреют урожаи кормовых трав, ячменя, овса, картошки... Тишина древних сел озвучена треском моторных лодок на реке, звонкой декламацией есенинских строк из раскрытых окон школы: «Тихо дремлет река, темный бор не шумит...» А рядом, в конторе совхоза или лесопункта, обсуждают планы лесозаготовок, решают судьбу богатой пинежской поймы...

Давно я не был на Пинеге. Давно не слышал крутую и протяжную северную речь, которую без всякого преувеличения можно бы положить на ноты. Давно не видел своих пинежских друзей и знакомых: как они там, что нового в их жизни? Правда, некоторые приезжали ко мне в Москву, со многими я переписывался. Но письма — это не в счет: что можно узнать в куцых строчках поздравительной открытки?.. И вот когда я увидел разложенные веером полторы сотни слайдов, выполненных одним столичным фотографом, недавно побывавшим на Пинеге, и не узнал многих своих знакомых... я понял, как давно не был там. И принял решение: в дорогу, срочно собирайся в дорогу!..

 

Синий лес, белая вода

Что такое весенняя ночь на Пинеге? В сущности это и есть утро. Медленное, праздничное, нескончаемое утро, которое встречают, не дожидаясь восхода. Море белого, жемчужного света накатывается волнами вездесущей, рвущейся ввысь музыки. Куда ни посмотришь, нет ни единой тени — все скрадывает слепящий и ровный свет. Кажется, что солнце не ушло за горизонт, а вселилось в хмурый безлюдный лес, спящую реку, в плывущие по реке бревна. Еле слышен щебет просыпающихся птах. Разбежавшись с высокого берега, падает в реку ручей, и там, где он упал, клубится розовый пар...

Наш путейский катер стоял у впадения Пинеги в Северную Двину, и я видел белую летящую реку, синие леса за рекой и льдины, похожие на груды грязного хлопка. Еще несколько дней назад они бились в причальные стенки, стонали и лязгали, как товарный состав со ржавыми тормозами, вставали на дыбы, с отчаянием заламывали к небу ноздреватые истаявшие бока, а потом обессиленно падали, разбивались и плыли дальше.

Ночью в каюте я просыпался от этих звуков и выходил на палубу слушать реку. В сиянии белой ночи она выглядела непрерывно движущимся конвейером, и только темные смерчи куликов и уток да прошлогодние бревна; уткнувшиеся в берега, нарушали привычные цвета половодья.

Вздрогнув всем телом, как застоявшийся конь, наш катер развернулся против течения и вошел в устье Пинеги. Он шел прямо по льдинам, утюжил их своим днищем, и те, сшибаясь лбами, с затяжным стоном погружались в воду и с шумом выныривали из-под кормы, как мертвецы у Гоголя. Инженер-гидрограф Епифанов, «король здешних вод», заставлял маневрировать судно вдоль берега, выбирая подходящий зазор между крупными льдинами, чтобы не повредить корпус. Время и река торопили нас.

Дело в том, что большинство населения Пинежья живет вдоль берегов, и только река позволяет снабжать села, деревни и поселки необходимыми товарами, техникой, горючим, строительными материалами, удобрениями. Все это доставляют пинежанам караваны судов из Архангельска и Котласа. Раз в году, едва схлынет ледоход, более ста грузотеплоходов, танкеров и буксиров с баржами заходят в Пинегу и по большой воде следуют до самых верховьев. Каждый лесопункт, каждый совхоз знает, какой груз и на каком судне нужно встречать. На всю эту операцию река предоставляет не более двадцати дней: пропустит теплоходы, даст им возможность разгрузиться — и навигация закрывается до будущей весны. Следом за возвращающимися судами движется молевая древесина и буквально наступает на пятки последним караванам.

Этим караванам мы прокладываем путь — обставляем фарватер створными знаками, ставим на мелях вехи. Однако у реки свой график, часто не совпадающий с графиком речного пароходства, и поведение ее непредсказуемо. Пинега течет согласно своей природе, как текла, быть может, сотни веков назад, еще в доледниковый период, и нет ей никакого дела до людских забот и грузопотоков. Уж кто-кто, а Епифанов знал ее неуправляемый характер.

— Разве это река?! — охотно откровенничал со мной Григорий Яковлевич. Капли пота на его лице смешивались с каплями первого дождя. — Вот где она у меня сидит! — И ребром ладони он хлопал себя по шее. — Двадцать навигаций здесь провел, и всякий раз — как впервые. Попробуй доверься этой воде, ослабь внимание! Не река — а тысяча и одна ночь...

Через час рация принесла добрую весть: в прибрежной тайге началось таяние снегов и уровень воды в верховьях поднялся на метр. Так что Ваймуши, Юбру, Дарданеллы, Чуши, Крест, Пьяный (название пинежских перекатов. — О. Л.) мы пройдем почти безболезненно. Команда путейского катера при этом известии заметно повеселела. Однако с лица Епифанова не сходило угрюмое выражение. Он стоял за штурвалом, шарил биноклем по серо-стальному полотну реки, по ее лесистым берегам, будто искал разгадку одному ему известной тайны, и предпочитал помалкивать. Вода совсем очистилась ото льда, течение стало свальным, стремительным, и наш 75-сильный мотор реагировал на него натужным, всхлипывающим кашлем.

Солнце вставало на работу, свежее и умытое. Проснулись кулики на болотах и с дикими криками, макая в воду кончики крыльев, принимались гонять в салочки. Вот Пинега выгнула свое тело у плеса, и катер вошел в узкое, как ущелье, речное ложе с отвесными гипсовыми скалами. Гидрограф сказал, что пинежские гипсы составляют полосу длиной несколько десятков километров, но они редко выходят на поверхность и потому невыгодны пока для промышленных разработок.

Он передал штурвал капитану, раскрыл передо мной внушительный альбом под названием «Лоцманская карта реки Пинега» и на одном из листов показал местонахождение судна.

— Скоро будет Занаволочье, — предупредил Епифанов. — Лично для меня — самое опасное место на реке. Белая веха потянет катер влево под самый берег. И сразу, почти под прямым углом, начнется поворот с узким проходом. Не дай бог встретиться здесь с самоходкой — беды не оберешься! Грунты — песчаные, раскидистые, течение — сумасшедшее, почти десять километров в час. — Он указал пальцем на вытянутую светло-голубую полоску вдоль фарватера, означающую мели и перекаты. — Когда дно жидкое, хуже не придумаешь. А если оно твердое, каменистое, то получше. Здесь и течение не такое свальное, и риску поменьше.

Лоция была составлена с великим тщанием и дотошностью. Более подробной карты видеть мне еще не приходилось. На ней можно было найти любой ориентир, не боясь ошибиться на двадцать — тридцать метров. Масштаб позволял разглядеть даже такие места, где я когда-то ночевал, разводил костер, удил рыбу и где выкупался в холодной воде, неосторожно садясь в резиновую лодку.

И все же, несмотря на свою дотошность, лоция о многом умалчивала, вернее, просто не знала. Например, как преодолеть Ваймушинские перекаты, где вязкое, засасывающее дно и резкие перепады уровней и под каким углом пройти Занаволочье. Все эти карты, инструкции, правила, служебные предписания в сущности ничего не значат, если капитан обделен личной интуицией, смелостью, инициативой. Кто знает, может быть, прав один писатель, когда сравнивал речного капитана с... поэтом. И тот и другой творят по божественному наитию и способны расслышать в хаосе чувств одно точное слово. Если сердце в нужный момент не шепнет речнику этого точного слова-действия, он может искать себе другую работу...

— О навигации семьдесят седьмого года слышали? — спросил у меня Епифанов, по-прежнему не отрываясь от горизонта. — Вот была работенка! Из-за резкого спада воды судов двадцать «обсохло», и весь груз мы на малых катерах тащили. Баржи приходилось буквально сплавными бревнами подпихивать. И нигде ни одной промашки не дали. Уже потом, когда итоги подводили, капитаны говорили: если бы понадобилось повторить операцию «Пинега-77», все бы сделали то же самое...

Что и говорить, тяжела 20-дневная судовая обстановка на Пинеге, напряжен и подчас мучителен труд пинежского речника. А ведь когда-то был еще тяжелее. Когда-то река была отрезана от цивилизации, и «появление первого парохода весной, после ледохода, приветствовалось как вестник из другого мира», писал американский публицист Альберт Рис Вильяме. В начале 20-х годов он плыл на тихоходном колеснике «Курьер». Допотопное судно, дубасящее воду лиственничными плицами, люди встречали криками «ура», в воздух летели шапки, а в некоторых церквах даже били в колокола.

Много воды утекло с тех пор, изменилась психология людей. И все же, несмотря на цивилизованный быт и телевидение, люди остаются людьми. Гудок нашего «Путейского» ободряюще действовал на стариков, срывал с уроков младших школьников, и те мчались наперегонки к реке. Еще бы: первый теплоход за долгие-долгие месяцы зимы!..

— Когда встречать караван? (Обычно это спрашивали управляющие отделениями совхозов.)

— На какой барже аммиачная селитра? (Это, конечно, агроном.)

— Снегоходы «Буран» будут? (Сельский механизатор, он же в свободное время охотник-любитель.)

— А детские «гэдээровские» коляски? (Молодая мать.)

— А кофточки из натурального льна пятьдесят шестого размера? (Кладовщица, эдакая богиня плодородия.)

У пристани в селе Сура нас нагнала вереница судов во главе с буксирным теплоходом «Генерал Ватутин». Как пчелиная матка, он был облеплен баржами всех систем и калибров, и на одной из них высились штабеля красного кирпича. Ревниво оберегая глазами ценный груз, какой-то хозяйственник допытывался у Епифанова:

— Интересно, куда это «генерал» пойдет?

— В соседний район, в Горку, — отвечал гидрограф.

— Восемьсот тонн кирпича — ого-го! — хозяйственная душа не могла спокойно взирать на эту гору стройматериалов. — Это ведь три домика можно собрать двухквартирных и еще на детсад останется... Жалко, очень жалко!

— Что «жалко»? — не понял Епифанов.

— Капитана жалко, — с хитроватым подвохом заметил хозяйственник. — Все равно ведь на мель сядет. Там, дальше, такие мели пойдут — ого-го! А я бы, к примеру, кирпич принял и оприходовал бы по накладной. А?..

Григорий Яковлевич впервые за время плавания рассмеялся:

— Не дождешься!.. Василий Егорович Шпикин там капитаном, тридцать лет плавает.

— А-а-а... все ясно, — с сожалением вздохнул человек и пошел к другому судну: может быть, там что-нибудь перепадет.

Уже выйдя из Суры, мы увидели «Ватутина» в действии. Заметив самоуверенный ход волжского танкера, Шпикин предупредил его по-хорошему: не зарывайся, мол, парень, а то наплачешься — Пинега суеты не любит!.. Но капитан с замашками лихача-гастролера, привыкший всюду брать нахрапом, посмеялся над ним по рации: всякий «утюг» учить меня будет! Однако Шпикин и виду не подал, что обиделся: «Послушай-ка, «Кострома», я ведь здесь двадцать восемь навигаций провел. Если с грузом сядешь — под суд угодишь, и я первым пойду в свидетели»... Послушался-таки лихой волгарь, совершил маневр левым бортом и благополучно подстроился в кильватерную колонну.

Вот уже сутки наш «Путейский» шел без остановок. Прошлой ночью мы оторвались от первого каравана, возглавляемого «Генералом Ватутиным», чтобы подготовить для него речную обстановку, и на полных парах устремились к Горке. Ближайший водомерный пост сообщил угрожающие уровни паводка: 17 мая — 417 сантиметров, 18-го — 431, 20-го — 445 сантиметров.

При последней цифре Епифанов даже подскочил: «Ну и дела, ну и приключения!» В его жизни это была одна из самых рекордных отметок. Больше всего гидрограф опасался за пойму: «Вот где будет работенка! При такой воде все знаки, должно быть, унесло!»

Я несколько раз бывал в верховьях Пинеги, но о пойме слышать не приходилось. Речка как речка, течет в высоких цветочных берегах, трава по пояс, жаворонки в небе, кой-где осина, ива, березняк; на горизонте бродят идиллические стада, а в тихих омутах удят рыбу деревенские ребятишки — окуня, сорогу, ельца.

Пойма открылась неожиданно. Я даже не сразу сообразил, что это и есть то самое место, о котором говорил гидрограф. Помню, летом здесь были крутые откосы, увенчанные густыми шапками зарослей, и смотреть на них приходилось задрав голову.

Мы плыли среди этих зарослей, и казалось, что наша дорога сейчас упрется в них, остановится и мы окажемся в тупике. «Путейский» лавировал среди ольхи и ивы. А кругом острова, острова! По колено в воде стояли» скрюченные деревья-подростки с клочьями грязной пены, трещали нижние ветки — била, заливала их наша волна. На первый взгляд все оставалось на своих местах — и вода, и кусты, и деревья. Но где Пинега, где фарватер?

На одном из островков, где посуше, мы вбили столб, укрепили на нем два белых щита. Один обращен назад — к створу, который уже пройден, другой нацелен вперед, на избушку, — там предстоит новая работа.

Если раньше я чувствовал себя узником леса, то теперь не на чем было остановить взгляд. Он тонул в сумасшедшем разгуле полой воды. Она не пощадила ни створы, ни совхозные поля с нежными заплатами озимых. Там, где раньше бродили стада, плавали ящики, бревна, сорвавшиеся с причалов лодки и даже сани. Залитый по кабину, стоял старенький «Беларусь» — памятник нерадивому трактористу. И кругом змеилось множество течений с резкими перепадами высот. В одном месте они сливались в единый плотный жгут, а в другом расходились в стороны, образуя пенные воронки. Иногда казалось, что катер плыл в гору.

Серое небо опрокинулось, смешалось с водой, нахлестывал мелкий ситничек. По разливу, как пьяный разбойник, гулял ветер и делал с судном что хотел: рвал снасти, тащил на мели, захлестывал борта. Волны шли скачками, сминая друг друга, они были похожи на взлохмаченные гривы лошадей. С надрывом ревел мотор, и дважды на большой скорости мы врезались в берег. С оглушительным звоном лопнуло стекло в рубке.

Речники во главе с Епифановым ловко орудовали топорами и баграми, и после нас по пенному извилистому следу оставался стройный коридор белых и красных вешек. По этому коридору — фарватеру — караваны судов придут в Горку.

 

Мужиково: третий сюжет

— Ну что... пофантазируем? — по-свойски подмигнул мне Анатолий Мысов. Он переминался с ноги на ногу, выказывая всем своим видом полную готовность ехать, двигаться, лететь куда глаза глядят. Зимний охотничий сезон у него давно окончился, а весенний еще не начался — нечем заняться вольному человеку! Поэтому мое появление в верхнепинежском поселке Палова Анатолий расценил как возможность встряхнуться, развеяться, повеселить, распотешить душу. Куда только подевалась его былая степенность и спокойная рассудительность!

— Предлагаю три сюжета, — бодро сказал Мысов, на ходу влезая в телогрейку. — Изюгу-избушку помните? Мы там с вами как-то ночевали, отсюда не больше десяти километров. Встали и пошли! Печку потопим, пофантазируем, а? Вы как? У меня таких избушек по Пинеге штук пять разбросано. И самая дальняя — Васюки. Может, слышали? Это ж работа такая — охота, у-у-у! На две тыщи пушнины в год должен сдать рыбкоопу — это норма. А когда и в какие сроки — это уж моя забота. Я сам себе начальник и подчиненный: бог-отец, бог-сын, бог — дух святой.

— Ну а второй сюжет? — поинтересовался я.

— Мишу подымать будем, — шепотом сообщил Анатолий и оглянулся на дверь. — Спит больно сладко и все чихает и кашляет. Мне одному не управиться.

— Кто это — Миша? — не понял я, тоже почему-то переходя на шепот. — Сосед ваш или родственник?

— Медведь, — без тени улыбки уточнил охотник. — Залез, понимаешь, в завалящую берлогу и хоть бы хны. Совсем не боится человека! И где место выбрал для спячки — в километре от дороги! Прямо на делянке устроился. — Он выбежал в жилую горницу и снял со стены ружье. — Я вас вторым номером поставлю и шестнадцатый калибр с двумя жаканами выдам, а сам с собаками подымать пойду. Будем лечить его от насморка. Вы как?

— Нет, — не согласился я. — Пускай себе спит.

— Нет так нет, — охотно согласился Анатолий и повесил ружье на место. — Тогда Мужиково! Решено и подписано — едем в Мужиково к Старцеву. Посидим, пофантазируем, а? Он вам столько всего порасскажет, у-у-у!

— Так ведь умер Василий Васильевич, — сказал я. — Вы сами мне об этом писали.

Мысов развел руками:

— Василий Васильевич— это отец, а Иван Васильевич— его сын. Вот к сыну-то и поедем. Он там целый поселок выстроил, Белореченск называется. Белореченск тире Мужиково— это кому как нравится... Ну, встали и пошли!..

Тринадцать лет назад, когда я впервые побывал в Паловой, Анатолий плавал мотористом рыбинспекции, обслуживал самый дальний участок реки. Я хорошо запомнил его узкую, похожую на пирогу лодку, «впряженную» в двадцать лошадиных сил мотора «Москва». Сколько таких суденышек сделал Мысов за свою жизнь, он и сам не помнил. А ведь не простая эта лодка — осиновка! Ее еще называли долбленка, душегубка, стружок. Выдолбленная из цельного осинового дерева, она была на редкость маневренной и легкой, несмотря на семиметровую длину. Стружок уверенно обходил мели и травянистые заросли, и, когда надо, моторист одной рукой, без всякого напряжения затаскивал его на берег.

Район Мужиково, куда мы тогда плыли, представлял собой богатую и почти нетронутую лесозаготовительную зону. Лесоразработка велась в основном вблизи реки, что же касается дальних боров и чащ, то они оставались пока вечной собственностью природы. Добраться туда можно было потаенными тропами и только в зимнее время... С берегов Северной Двины и пинежского верховья придет бетонная магистраль. От нее в разные стороны разбегутся лесовозные времянки, они-то и приведут к нетронутым борам. А центром нового лесопромышленного района станет местечко Мужиково, где вырастет большой поселок.

Мы миновали одну излучину, другую, и передо мной открылся крохотный угор посреди тайги, дружная стайка избушек и амбаров, ломаная линия изгородей. Все здешнее население Мужиково спешило нам навстречу: Василий Васильевич Старцев, его жена, сестра жены и две лохматые собаки.

По дороге в избу я спросил у старика, как он живет здесь, чем занимается круглый год. Ведь какие нервы нужны, чтобы не впасть в отчаяние посреди пурги и зверья, когда только дым из трубы, да лай собак, да подслеповатое оконце с тусклым мерцанием керосиновой лампы напоминает о присутствии человека. Мужиково — последний населенный пункт на реке, дальше уже никто не живет.

— Дальше все лес да бес, — весело балагурил Старцев. — От них и кормимся. (Под «бесом» он подразумевал птицу и зверя.) И что один недодаст, у другого добудем.— Он показывал свои запасы солений, варений и маринадов, запечатанные в трехлитровые банки, и это доставляло ему удовольствие.

— А зимой не скучно? — допытывался я.

— Некогда скучать-то. Эвон какая обширность разработана! Сиди и гляди— все сыт будешь. Рыба— та сама в руки просится. Пушнины сей год на тысячу рублей сдал, и все боле белка и куница... А зимой я книжки почитываю, — сказал он с гордостью, — с экспедициями разными облетываю. У нас ведь тут дорога будет. А мост через речку, сказывают, совсем рядом поставят. В-о-н у тех амбаров...

Мы пили чай в старцевской избе, а внизу густо, застывающей лавой катилась река, лениво ворочаясь на перекатах. Переменчиво и неуловимо мерцали дальние леса за рекой, влажная луговина с желтыми купальницами — розами северных широт, и было так тихо, звеняще и тревожно тихо, что не верилось: неужели еще есть на свете такая тишина?..

...Уже в автобусе, который курсирует между Белореченском и Паловой, отвозя и забирая школьников, я почувствовал, что новая встреча с Мужиково будет в высшей степени неожиданной. Когда машина остановилась посреди леса, Анатолий сказал: «Все, встали и пошли!» Я смотрел и не верил глазам своим: какое красивое и ухоженное место! Еловые куртины — и тут же рядом коттеджи; березовые рощицы — и стройные ряды брусчатых домиков, все уютные, ладные, затейливые, а между ними— дощатые тротуары. И никаких сараюшек, опилок, изломанной, измочаленной древесины по обочинам. Каждое жилище было поставлено с таким учетом, чтобы защититься при случае от стылых ветров и снежных заносов. Бетонное полотно дороги осталось в стороне, там же, за лесом, разместились пилорама, нижний склад, котельная и другие службы нового лесопункта. Архитектура поселка вырастала из местности, а не навязывалась ей извне. Чувствовалось, что проектировщик не ошибся, поставив дома именно там, где они просились. Все постройки вошли в живой организм природы и срослись с ней воедино.

Поселок был удобен и современен, но мне не хватало в нем угодных сердцу избушек и амбаров, прилепившихся к берегу реки. Ведь память человеческая всегда хватается за знакомые ориентиры.

По утоптанной тропинке, мимо жилых домов и контор мы вышли к тому самому угору, где я фотографировал когда-то хозяина Мужиково с собаками, и очень обрадовался, что все оказалось на своем месте— и замоховевшие амбары на «курьих ножках», и две избушки с подслеповатыми оконцами, и ряды полуобвалившейся изгороди. Чуть в глубине выделялся свежим тесом недавно поставленный дом, где жил Старцев-сын с семьей, а справа размахнулись опоры железобетонного моста через реку. По нему катились тяжелые лесовозы со штабелями разделанной древесины.

Во внешности Ивана Васильевича не было ничего примечательного, да и ростом не вышел, а голос такой трубный, раскатистый.

— Жонка, принимай гостей! Ставь самовар... щи ставь. Историческое дело!

Был он весь нараспашку, весь от души, весь из острых граней и крутых, необъезженных страстей— быстрый, горячий, импульсивный. Подумалось о том, как больно, должно быть, достается от него людям с вялым, разлинованным мышлением и какое воодушевление испытывают молодые плотники, работающие с ним вместе на строительстве. Потому что именно молодым нужен такой наставник. А ведь образования-то всего четыре класса.

Еще в Паловой Анатолий рассказал мне такой случай. Весной 1949 года на Пинеге образовался гигантский залом древесины. Хозяином при молевом сплаве всегда является река, и тут она решила испытать терпение людей. Вовремя пустить лес в реку — это искусство сплавщика. Если начать окатку бревен раньше срока, то бревна по стремнине примчатся к запани и будут давить на неё огромным своим весом, помноженным на скорость течения. А если немного промедлить, то лес разнесет по заводям, посадит на песчаные мели — прощай высокосортные балансы, брус, штакетник. Чутье сплавщика — это чутье крестьянина-сеятеля, знающего положенное время.

Но тут случилось так, что в узкой горловине застряло сразу двадцать тысяч кубометров. Река желтого леса, выплескивая воду на берег, растянулась на добрых два километра. И затор все ширился, разбухал: хаотичными рядами бревна залегли до самого дна, громоздились наверх. Опытные сплавщики сбивались с ног, пытаясь выцарапать из завала опорные деревья, чтобы сдвинуть бревенную массу с мертвой точки. Инженеры леспромхоза мобилизовали всю имеющуюся технику, опутали залом металлическими тросами, с натугой ревели трактора— все напрасно... И тут вышел самонадеянный парнишка-сплавщик и сказал: надо взрывать! «А потери? — спросил его начальник Антипин.— Мне под суд идти неохота». «Потери... они, конечно, будут, — согласился парень. — Но я все рассчитал, глядите». — И он показал, в каких местах нужно заложить аммонал и сколько. Взрыв огромной силы потряс реку, и бревенная «конница» понеслась к генеральной запани Печки. Потери, как потом выяснилось, составили около десяти процентов. В боевых условиях за такую операцию полагался бы орден: как-никак стратегическую смекалку проявил человек. Но Ваньке Старцеву вручили кирзовые сапоги, и он был счастлив.

Анатолий все пытался подзудить его, чтобы он сам рассказал эту историю, но Ивану Васильевичу припоминались какие-то смешные казусы, которые с ним тогда приключались,— и как он «напужал-ся», «оплошался», и как растерялся, и какой нагоняй получил от начальства. Долго не утихал его громоподобный рык, заглушаемый раскатами смеха. И при каждом удобном случае он не забывал вставить: «Историческое дело!»

После обеда Иван Васильевич повел меня в новый поселок. И повел в обход, окольной, одному ему известной тропинкой, по которой в детстве он гонял коней на водопой.

— Здесь часовня когда-то стояла староверская, — говорил на ходу Старцев. — Старухи мужиковские в ней когда-то моленья устраивали. Деньги здесь хранили, свечи, хоругви, иконы... А там мы бруснику брали. Ведрами брали, двуручными корзинами. Брали, брали— и не могли набраться. Историческое дело!— Голос его на свежем воздухе потерял свою ударную силу, и все же стайка синиц предусмотрительно перелетела на другую березу.

— А вон там коттеджик стоит зеленый— видите? Моя, между прочим, работа. Первый дом нового Мужиково. — Так же как и я, он еще не освоил нового названия — Белореченск, хотя и считался его первожителем и первостроителем.

— А с чего все началось? — спросил я у Старцева.

— В семьдесят четвертом году я работал техником-лесоводом и жил в Паловой. А как батька умер, меня сюда призвали. До этого здесь не одна экспедиция проработала — и из Гипролестранса, и из Архлесстроя, и бетонка с Северной Двины была почти построена.

В мае баржи пришли по большой воде, выгрузили мы трактора, горючее, стройматериалы. И Мовсесян Рафаил Багдасарович собственной персоной пожаловал, управляющий Архлесстроя. «Давай, — говорит, — Старцев, забивай колышки, размечай поселок. Оформим тебя мастером Пинежского стройучастка». Историческое дело! Я— что, я— не против! «Только, — говорю,— сначала дорогу на Палову прорубить надобно, четырнадцать километров с половиной, ежели по прямой. Без этой дороги нам никак нельзя. Хватит жить раками-отшельниками, как доселе здесь жили. Где кончается дорога, там и жизнь кончается...» А Мовсесян сердитый, голос у него громкий— весь в меня: «Дороговато выйдет, товарищ Старцев, не потянем, пожалуй». А я ему: «Надо потянуть, Рафаил Багдасарович. Дорого стоит дорога, а бездорожье обойдется вам в тысячу раз дороже. Сельсовет где?— спрашиваю.— В Паловой! Школа-восьмилетка где? Тоже в Паловой! Так что эти четырнадцать километров вам сама жизнь планирует». Убедил начальника!

Вскоре получили мы бульдозер, и я дал направление дороге. А потом и дома стали строить, пилораму. Первые девять домов — под моим началом! И хоть проекты были утвержденные: что, как и на каком месте, я все по-своему учинил. Изыскатели тут с грунтами маленько напортачили, и проектировщики на них положились. А я гляжу— почвы-то для фундаментов не больно крепкие, сыпуны какие-то хлипкие: не устоит тут дом, поплывет. И вот нашел другое место, где печина была — крепкая такая порода, — и там дома решил ставить. И себе дом тоже поставил. Рядом с батькиной избой, где на свет появился, и живу теперь там в подчинении матриархата, — заключил он с привычной ухмылкой. — Историческое дело!

Мы подошли к пилораме, и на нас обрушился разнобойный гул механизмов. Ивана Васильевича обступили молодые парни, уважительно хлопали его по плечу. («Когда на работу, Васильич?» — «Ну вы даете, ребята! Я ведь только неделю как в отпуске».) Несколько человек прошлись взглядом по моему лицу и одежде и взглядом же спросили у Старцева: кто, мол, такой, откуда? И мой сопровождающий каждый раз по-разному — в зависимости от обстоятельств и игривого настроения— представлял меня то фельетонистом, то фининспектором, то следователем по особо важным делам. Такой уж человек Иван Васильевич: не мог жить без куража. И всюду его наметанный глаз находил досадные перекосы, помарки, недоделки. «Расплодили, понимаешь, узких специалистов, не продыхнешь! — бурчал он себе под нос и тут же кидался исправлять допущенную небрежность. — Сплошь да рядом механики, электрики, операторы, а поставить телегу на колеса некому. Пилу развести — ищи ветра в поле!»

За свои пятьдесят с небольшим лет Старцев освоил пять специальностей, начинающихся со слова «лес»: лесоруб, лесовод, лесник, лесоустроитель, лесосплавщик. О том, что он является первоклассным плотником, можно не говорить — поселок тому свидетель. При необходимости Иван Васильевич может заменить шофера, тракториста, столяра, электромонтера, конюха, печника, дояра. Кроме всего прочего природа одарила его такими патриархальными навыками, как умение пахать конным плугом, вить веревки, гнуть лошадиные дуги, чинить сбрую, шить валенки, перегонять смолу, вязать рыбацкие сети и делать лодки-осиновки. Много ли еще осталось таких искусников?

Иван Васильевич проголосовал проходившему мимо самосвалу, и мы залезли в кабину.

— Сейчас, пожалуй, в контору наведаемся. Потом, если с транспортом повезет, на делянку смотаемся — посмотрите, как лес добывают, — размышлял он вслух. — Новую ТЭЦ видели, что на берегу? Обязательно сходим! И на стройплощадку заглянем— это само собой... Поселок у нас здоровущий, только на один фонарь меньше, чем в Москве... А вечерком у омута посидим, может, на уху что попадется. Вы как — не возражаете?..

 

Где топор гулял

Глубоко зарываясь носом, дрожа корпусом, катер двигался вдоль правого берега, распахивая одну излучину за другой. Река была звонкой и бесконечно разнообразной: она то лавировала среди глухих синих лесов, то выводила на редкие пожни с тихими озерцами и копешками сена, выстреливала древними, похожими на лохматых леших лиственницами, обнажалась кирпично-красными береговыми отвесами. Из дымчатого полумрака зарослей тянуло терпким запахом прелого листа, влажным мхом, горько-сладкой черемухой.

Но вдруг берега расступались, и сквозь зубчатую стену деревьев открывались холмы и пригорки с зеленеющим ячменем. И на каждом пригорке — деревенька. Окруженная кольцом изгородей и пряслами, она приглашала к себе черными баньками и амбарами на «курьих ножках», заманивала узкими тропками и вертикальными дымами, бившими из печных труб.

Такое впечатление, что поставили деревеньки специально для того, чтобы приветливо встречать всех «плавающих и путешествующих». Они словно втянуты в движение реки и составляют вместе с ней одно неразрывное целое. Убери с дороги эту стайку амбаров, эту дивную деревянную хоромину с коньком-охлупнем — речной пейзаж омертвеет, заглохнет, и мы лишимся чего-то вечно дорогого, непреходящего. Легко себе представить обессиленного, облепленного прожорливым комарьем путешественника, который долго плывет на лодке, окруженный дремучими лесами, покорно следуя всем речным извивам и поворотам. Но душа его упрямо стремится вперед, к человеческому жилью. И когда сквозь расступившиеся заросли вдруг покажется на взгорье двускатная крыша, за ней колодец-«журавль» и пылящее за околицей стадо, только тогда он почувствует, сколь велика его радость и какова сила притяжения у этой неказистой на вид деревеньки. Пейзаж без человеческого присутствия не может надолго владеть душой путешественника. Увидел дымок над крышей, услышал скрип колодца — и словно выпрямился, взбодрился. Остро волнуют звуки и запахи жилья!

Не забуду, как я однажды побывал в брошенной пинежской деревушке. Самое интересное, что люди покинули эти дома совсем недавно и даже не успели вывезти с собой остатки мебели и домашнего скарба. Так, в одной избе я нашел связку вполне приличных одеял, мотки овечьей шерсти, самовар, подвешенный к потолку' мешочек сахарного песка, а во дворе — длинный штабель наколотых дров. В застекленном шкафчике хранились даже сервизные чашки и пузатый заварной чайник с оранжевыми розами по бокам.

Должно быть, не один век смиренно и тихо жила себе эта лесная деревенька-невеличка, распахивала поля, ставила стога, копила детей. А теперь вот разметало ее вихрем на все четыре стороны!.. Особенно, что поразило меня, — прирожденное умение старых мастеров-древоделов использовать рельеф местности, умение привязать ее «пейзажные возможности» к общему архитектурному замыслу. Причем замысел этот осуществлялся не на бумаге, а прямо на земле, без черновиков и уточнений. Неграмотный, но ушлый на выдумку архангельский мужик углядел, кажется, все складки местности и особенности климата — розу ветров, направление поверхностного стока, как поднимаются пары от реки, на какой глубине залегают грунтовые воды. Бессистемная на первый взгляд застройка была глубоко продуманной в практическом отношении. Кузница, например, стояла на отшибе, загороженная от жилья стеной осинника, чтобы глохли в нем удары металла о металл и запахи угольной пыли. Видно, борьбу с шумом и грязным воздухом пинежские крестьяне начали задолго до нынешней кампании. Точно так же они поступили с баньками, расположив их уступами, одна над другой, на крутом берегу Пинеги, подальше от домов, но поближе к воде...

— Ну что, друг сердечный? — раздался вдруг чужой голос. — Приворачивай, беседовать будем.

Я резко обернулся. На высоком крыльце ближней избы, на самодельном жернове сидел небритый человек в телогрейке и чинил рыбацкую сеть. Из-под его мохнатых бровей располагающе синели глаза.

— Аким Паромов, — запросто представился мужчина и встал. Здоровался он церемонно и основательно, несколько раз с силой встряхнул мою ладонь, словно изучая по рукопожатию, что я за человек. — Случайно, не искусствовед будете?

— А почему вы так решили? — заинтересовался я. — Может быть, просто турист...

— Нет, не турист, — с ходу определил Паромов. — Видом, простите, не вышли... Я почему вас сразу-то не окликнул? — спросил он, заглядывая мне в глаза. — Проверить вас хотел, думал, грешным делом, вы жилье наше ломать станете или еще что учудите. Туристы — они ведь, сатаноиды, костры в домах запаливают, банки-бутылки кругом разбрасывают, сараи на дрова разбирают. Пойдем, я вас чаем напою...

Он привел меня в чистую, натопленную горницу, налил из термоса кипятка.

— Здесь и ночевать будете, — решил за меня Аким Паромов. — Раздевайтесь, разоболочайтесь, сейчас картошки начистим, консервы откроем. Отогреем, развеселим душу.

Пораженный неслыханным гостеприимством, я сидел на пуховой перине, обложившись подушками, и старался выведать у собеседника, что это за деревня такая странная...

— А ничего странного и нет, — охотно объяснил Паромов. — Сезонное поселение — и все тут. Как сенокос начнется, так люди и повалят. Народу, как в Китае, соберется! Каждый год так. Травы здесь больно богатые, пахучие... А так большую часть года дома пустуют...

— И зимой тоже? — допытывался я.

— Зимой тоже иногда захаживаем, — улыбался Аким. Медное лицо его с капельками пота на лбу выражало усталое довольство и благодушие. — Зимой-то мы все охотники. Чаи гоняем, радио слушаем, с собаками разговариваем. А надоест в одиночку, встал на лыжи— и домой. Просекой тут всего двенадцать километров до дому-то, а рекой так больше будет, все двадцать набежит...

— И здесь всегда так жили — сезонно?

— Нет! — сказал Аким. — Оседлая была деревнюшка, с колхозом, натуральное хозяйство вели. Много здесь скота держали. А потом поразъехались все: кто в леспромхозе робит, кто в отделении совхозов, а кто и в город подался. Но деревнюшку в обиду не даем. Я вот давече крышу в избе перекрыл. Пойдем-ка покажу...

Чего только не было в этой хоромине! Под одной крышей располагались изба-зимовка, изба-летница, проходной заулок — чулан, светелка, поветь, подполы, клети, кладовки— в два этажа дом! Переходя из одного помещения в другое, я невольно думал: а не придется ли нам в будущем разгадывать секреты русских плотников? Передо мной была постройка, вобравшая в себя многовековой строительный опыт. Ведь суровый климат вынуждал крестьянина строить так, чтобы в холодное время можно было работать, не выходя из дома. Все было под боком, под одной крышей — и слесарная мастерская, и загоны для скота, и огромная, как клубный зал, поветь с запасом сена на всю зиму. Когда-то здесь, на повети, сушились веники, хранились жернова для помола муки, ткацкий станок, плуг с бороной, старенький сепаратор, прялки. Здесь же хозяева делали грабли, направляли косы, сбивали масло, плели корзины, рыбацкие сети, мыли, красили и сушили шерсть. А внизу, под двойным полом, находились хлевы и стойки для скота, и через специальное отверстие сено сбрасывали овцам, коровам или лошади кому сколько требовалось. Не дом, а маленькое предприятие по производству мяса, шерсти и молока!

Работая, «как мера и красота скажут», народные зодчие создали дом-уникум, дом-личность. Все в нем было по-богатырски прочно и по-хозяйски разумно, целесообразно.

— Я вот, к примеру, какой-никакой, а маленько плотник, — нарушил молчание хозяин. Его взгляд скользил по седым, выбеленным ветрами бревнам, по их рубленым, без малейшей зазубрины, торцам. — Многим помогал дома ставить, с разными мастерами якшался, выучку у них проходил. И прямо я вам скажу, без утайки: мне такую домину ни за что не сладить. И товарищам моим тоже, хотя иной может с три короба набрехать. Не обучены мы хоромному строению. Рубим вместо домов кишки какие-то — и ладно. Ни виду, ни тепла!.. Не-е-т! — решительно заявил он. — Выпало у нас ремесло из рук. Видать, уж никогда и не подымем.

— Ну, это вы зря! — возразил я, вспомнив, как в селе Сура любовался строительством новой избы, как золотились на солнце десять срубленных венцов из толстенных, остро пахнущих смолой бревен, которые держались на высоком бетонном фундаменте. Тут же, на участке, были разбиты грядки с луком и редиской, стояли полиэтиленовые теплицы с помидорами. Отдельно на земле лежали готовые наличники— целая гора наличников с резными узорами. На фоне темных, испытанных жарой и стужей сельских построек новый сруб смотрелся как нарядный щеголь. И работало на нем четверо мастеров.

Паромов выслушал меня с иронической улыбкой.

— Так то избу рубили, а не дом! Понимать надо! — воскликнул он. — Настоящий дом — этот, к примеру, — он из двух самостоятельных изб состоит, и каждую отдельно ладили. А соединяет их передызье — сени, по-вашему. Обе избы на подклети подняты, и под ними подполы и погреба оборудованы. А не хочешь подполы и кладовки иметь — можно на их месте жилые комнаты соорудить и окошки прорезать. У меня ведь тоже нижняя комната есть, да нынче я ее старыми вещами занял. Для жилья места и так хватает. — Он снова воодушевился, вошел в прежнюю роль.— А парадные окошки на одиннадцатом венце рубили, и на третьем этаже светелку делали с выходом на балкон. А балкон-то весь прорезной был, над ним еще, под самой кровлей, райский сад рисовали. Живопись, может, и не ахти какая, а весело. Цветы там всякие, виноградные гроздья, утки. А по бокам львы чудные стоят, вроде как сад сторожат. — Аким рассмеялся. — Для кого, может, и львы, а по мне дак больше на котов смахивают. Есть, знаете ли, такие коты, которые мышей не ловят, а все норовят на старой печи отлеживаться...

Раньше-то как работали? — продолжал он. — Все брусья, все доски и лемехи — да что там лемехи! — все узорочье одним топором наводили. Как будто пилочкой пропиливали или лобзиком каким. На Пинеге у нас сказывали: «Не можешь сделать топорища— не можешь и жениться». Топор всему делу голова!..

У русской избы полторы тысячи лет истории. Этот тип жилья прошел много стадий развития, совершенствовался десятками крестьянских поколений и к началу нашего века достиг совершенства. Что здесь лукавить: несмотря на обилие серийных проектов, в северной деревне ничего лучше избы пока не придумано. Высятся по берегам Пинеги эти деревянные мавзолеи с гордыми коньками и еще долго будут вызывать чувства преудивления и гордости. Такими мне запомнились дома Ф. М. Ширяева в Городецке, М. Я. Дунаевой и М. Е. Южаковой в Явзоре, И. А. Белоусова в Верколе и многие другие пинежские постройки, которые могут служить своего рода учебным пособием для начинающих архитекторов. От этих хором веет несокрушимой мощью, дивной теремковой красотой. Задираешь голову, чтобы охватить дом в целом, в совокупности всех его деталей, но взгляд выхватывает то кружево резьбы под крышей, то задиристый крюк-«курицу», что держит деревянный водосток, то замоховевшее кровельное покрытие, а то растительный орнамент из сказочных полудеревьев-полуцветов, в который «вмазана» птица счастья Сирин. Но самое удивительное конечно же— конек-охлупень, венец, так сказать, плотницкого творения, что застыл на стыке стропил и скатов. Иногда у него очень правдиво вырезаны голова, шея, уши, но чаще всего изображение довольно приблизительное и схематичное: стоишь, закинув голову, и недоумеваешь — то ли гусь это, то ли тетерев, то ли какая-то анатомическая диковинка...

Какое удовольствие было бродить по широченной паромовской повети! Сквозь прохудившуюся крышу бил тонкий и длинный лучик солнца — совсем как бельевая веревка! — а вокруг было разбросано столько всяких непонятных вещей, что голова шла кругом. Вещи, они ведь, как губки, обладают свойством впитывать в себя время, и, если человек проявит к ним интерес, могут приоткрыть свою тайну: для чего они, кому и как долго служили...

Вот узкий, похожий на заостренный с двух сторон карандаш, челнок, важная деталь ткацкого станка. Аким сказал, что этими станками пинежане уже не пользуются, а челноки кое-кто приспособил себе под пепельницы... Вот разнокалиберные туеса, от стакана, до двухведерной кадушки, — посуда прочная, стерильная, непромокаемая, ничего в ней не гниет, не киснет и не преет. Не случайно крестьянин, уходя в поле, брал с собой эти емкости из бересты: в любую погоду питье в них всегда оставалось холодным... Вот блеснула ржавчиной медная братина с загнутой ручной: в старинные народные праздники из нее поочередно распивали домашнее ячменное пиво, усаживаясь по кругу. Напиток ядреный, терпкий, приятный, но совсем безалкогольный...

«Не потеряет ли многовековая избяная Русь с индустриализацией строительства своих национальных черт, своего неповторимого сложившегося облика? — этот вопрос все чаще задают себе и социологи, и архитекторы, и искусствоведы. — Может быть, эти .дома стали анахронизмом и компрометируют наш космический век?..» Конечно же нет. Не умерла еще изба! И по всей видимости, не скоро еще умрет, хотя споры о том, каким быть сельскому дому, не утихают по сей день.

В свое время долго спорили, какие жилища нужно создавать в Нечерноземье— брусчатые, щитовые, железобетонные или же из панельных конструкций на основе древесины. Проекты предусматривали и водопровод, и канализацию, и теплофикацию, различались по количеству комнат в квартире и количеству квартир в доме. По правде говоря, эти споры не дошли до жителей Пинеги. Стратегию сельского зодчества они решали собственными руками и собственными средствами— правда, без канализации и теплофикации. И получилось в общем недурно: дерево— отличный строительный материал. Чтобы по-настоящему оценить такое жилье, нужно побывать в нем в 40-градусный мороз или же в сезон осенних дождей: сруб прочно держит тепло, лишен духоты, сырости и сквозняков. И, несмотря на малые размеры, кажется широким и светлым. Об этом умении расставлять домашние вещи так, чтобы не скрадывать пространства, а, наоборот, высвобождать его, писал когда-то знаменитый американский архитектор Райт. Но архангельский мужик понял это задолго до Райта. Ведь ему нужно было работать в доме, много двигаться, входить и выходить на улицу, и все вещи и инструменты должны были быть под рукой.

Все-таки не прав оказался Аким Паромов, когда говорил, что «у пинежан выпало ремесло из рук». Нет, не разучились они чувствовать дерево, обращаться с ним, не утратили приемы обработки. Целые улицы новехоньких, с иголочки двухквартирных домов из бруса, которые я видел в Суре, Пиринеме, Карпогорах и других пинежских селах, совсем не портят деревенский антураж. Да и его собственное жилище в поселке лесопункта смотрится как картинка. Конечно, паромовский дом нельзя сравнить с теми теремами, чьи фото украшают монографии о деревянном зодчестве, но в целом это довольно внушительное и прочное деревенское жилье, которое не только опирается на прошлый опыт, но и учитывает потребности 50-летнего мужчины и его многочисленных детей, которые знают, что такое городские удобства.

К избе на приличествующем отдалении был прирублен теплый туалет, имелась застекленная веранда площадью метров двадцать, прекрасно оборудованный гараж для мотоцикла (и для будущих «Жигулей» тоже!), просторная баня с предбанником, куда он провел радио, даже проход к дому был выложен бетонной плиткой;.. Да, чуть не забыл — в сенях у Паромова стояли ярко выкрашенные наличники с тонким узорочьем и готовый к отправке наверх конек, вытесанный из цельной еловой плахи, — предмет особой гордости хозяина.

У того, кто строит свой дом, прочные корни в земле. И не случайно районное отделение Госбанка выделило Акиму Паромову крупный кредит с погашением в течение десяти лет, лесничество выписало хороший лес, обеспечило специальной машиной для разделки древесины под вагонку и половую доску. А с постройкой дома ему крепко помогли отец, родственники и соседи: теперь через два участка строится его товарищ— и Аким подрядился к нему в помощники...

Нет, не умерла изба!

 

Похвала диалекту

Во время поездки я чутко прислушивался к тому, как говорят люди. Мне кажется, есть какая-то связь между характером северного человека, укладом его жизни и окружающей природой. И язык пинежан— не исключение. Музыка их речи созвучна шороху вековых сосен, она вплывает в глаголицу прясел и изгородей, в царство дерева и топора и чувствует себя там на месте. Люди на Пинеге начинают говорить резко, высоко, как бы «скорострельно», а заканчивают неожиданным распевом, с удвоением гласной в конце предложения, после которого хочется поставить вопросительный знак. Удивительный говор на Пинеге! И такой симпатичный, простодушный и открытый, что даже ругательства в устах северянина звучат почти как добрые напутствия.

Впрочем, не всегда. Вспоминается в связи с этим одна любопытная сценка на перевозе у старинного села Кушкопала, в тридцати километрах от того места, где родился, вырос и недавно был похоронен выдающийся наш писатель Федор Александрович Абрамов.

Спорили два человека— командированный из Архангельска и здешний лодочник-перевозчик, верткий, увилистый мужичонка, ёрник и балаболка. Одному нужно было срочно переправиться на тот берег, другой от этого упрямо отлынивал, выдвигая сотни «объективных» причин. Кто из них оказался прав, кто виноват, я так и не понял, потому что слух мой был настроен на волну нечаянно обострившегося спора, извергавшего такие перлы народного красноречия, что я тут же схватился за карандаш. И вот что мне удалось записать: «адом брать», «драть ад» или «открыть ад» («Чё ад-то дерёшь, чё ад-то открыл на меня?»)— значит, криком отстаивать свои интересы, чрезмерно громко говорить, возмущаться действиями собеседника. «Адамов череп» — лысая голова; «черствая пята» — неуклюжий, неповоротливый человек; «артюшка» — простак, глупец; «багры» — руки; «базанить» — хулиганить, ругаться...

Надо думать, читатель уже догадался, что все эти слова и обороты я выудил у верткого на язык мужичка-перевозчика, неплохого в сущности человека, должность которого в силу многих нервных причин как бы располагала к обильному и образному словотворчеству. Но и командированный— надо отдать ему должное— тоже оказался докой по этой части. Как я заметил по его говору, он был коренной, пинежский, но за долгие годы жизни в городе успел набраться расхожего лексикона и поначалу очень уж старался, чтобы из него не выскочило какое-нибудь простецкое словцо. Однако, как он ни пытался подменить свой словарь безликими, «дистиллированными» оборотами, он, сам того не замечая, отвечал лодочнику языком своей родной деревни. И отвечал с достоинством и бесстрашным задором, как бы давая понять, кто он такой и откуда род свой ведет. Просто к нему вернулось то прошлое, которое, живя в Архангельске, он пытался безуспешно забыть. И словечки этот командированный выковыривал иной раз похлестче, чем поднаторевший в словесных баталиях перевозчик... «Арапа заправить» — значит, обмануть, ввести в заблуждение; «сто верст до небес и все лесом» — то же самое, что пообещать и не сделать. «Басалай», «балахрыст» — бездельник, пустозвон, проныра; «графский лежень» — лентяй; «дать балдыша» и «с тычка на тычок положить» — побить, поколотить, устроить взбучку и т. д. ...

Вспоминается еще тихая светлая ночь, когда я плыл на плоту по Пинеге. Река потускнела, словно отыгралась за день. Рыба только играла у берегов, оставляя бесчисленные круги, да переговаривались, шептались сплавные бревна, когда сталкивались у бонов. И только сильный женский голос нарушал этот дремотный покой:

— Ми-ша-а-а... пар-ни-ч-о-о-к!

У самой воды стояла пожилая крестьянка и звала «парничка» Мишу: бросай, мол, рыбалку, иди домой, ужин на столе, да и спать пора; иди скорее, пока не попало...

Этот голос забирал все речные звуки, шорох плывущих деревьев, дробился на множество гласных, которые, растекаясь, замирали в береговых чащах. Слово было незнакомое, и я решил записать его в блокнот, чтобы спросить потом у сведущих людей. И вдруг застыл в изумлении: так ведь это же мальчик! Конечно, мальчик. «Парни-чок» — значит, маленький парень.

Когда, какой человек придумал это слово и выпустил его в мир? Почему оно жило прежде и почему теперь, услышав его, я ощутил сладкую, щемящую радость?.. Потом-то я понял: это было постижение Родины, какой-то крошечной ее сути — древнего, но уже обмелевшего родника русской речи. И еще я подумал о том, что, хотя у родника не те возможности, да и силы не те, он прародитель, основа всего живого. Представьте, что станет с рекой, если пересохнет хотя бы один источник, который питает ее? Мы потеряем что-то очень важное, исконное, как потеряли, забыв первородное слово «парни-чок»...

Вот такие случайные в сущности житейские сценки и положили начало моей многолетней коллекции северной народной лексики, которую я из года в год пополнял, приезжая на Пинегу, Мезень, Печору. Иной раз попадались слова-уникумы, слова-памятники. Не важно, что некоторые из них были зафиксированы далевским и другими словарями; важно было убедиться в том, что они по-прежнему живы и с неодолимым напором несутся по течению времени.

Слова рождались и умирали, как люди. Иногда мелькали на поверхности и тут же исчезали, прочно оседали на дно, превращались в окаменелость, а иногда возрождались после многовековой спячки, неузнаваемо преображались, заново переосмысливались. Загадочна жизнь слова— и в особенности здесь, на Архангельском Севере, говоры которого сильно сохранили древнюю систему речи. Сформированные изолированно, среди лесов и болот, говоры эти позволяют заглянуть в глубокую историю нашего языка, который запечатлен в новгородских письменных памятниках XIII—XVI веков. Однажды на берегу Пинеги мне удалось услышать такую фразу: «Стираю, стираю, да все не могу отстирать-то, все эко синё». Наверное, хозяйка, подумал я, обронила белье в синюю краску и теперь мучается. Однако мои догадки рассыпались в прах, когда в Москве я заглянул в сборник статей «Слово в народных говорах русского Севера»: оказалось, «синё» никак не связано с современным пониманием синего цвета. Этого слова нет ни в одном словаре, и только древние летописи проливают свет на его происхождение: синий— значит, черный, грязный, неопрятный, неряшливый. Так иногда говорили о грязнулях: «Синя эко сажа». По каким-то причинам это слово выпало из литературного языка, но сохранилось и живет на Пинеге, среди потомков древних новгородцев.

Или слово «лешак». В представлении суеверных старух, это страшный «нечистый» дух— обитатель глухих суземий. Когда-то «нечистого» старались не поминать, чтобы не накликать беды («Уж лучше матюкнуцца, нежели лешакнуцца»). Однако сейчас при изменении всего уклада жизни роль «лешака» как пугала почти утрачена. Одна из пожилых пинежанок в верховьях реки называла лешаками тех, кто уже успел побывать на ее излюбленных грибных и ягодных местах. Другой местный житель, в прошлом охотник-промысловик, ругал этим словом медведя, с которым чуть ли не нос к носу столкнулся в зарослях малинника. А в доме пугливой староверки-начетчицы, жившей на окраине деревни Кучкас, лешаком оказался я сам: в этом, по-видимому, была повинна моя густая, всклокоченная борода.

Из множества слов, услышанных мной на Пинеге — впрочем, не только на Пинеге, но и вообще на русском Севере, — хотелось бы выделить несколько любопытных диалектизмов, смысл которых раскрылся для меня с самой неожиданной стороны.

 

«Негодяй» — человек, не годный для службы в армии.

«Забава» — возлюбленный, возлюбленная.

«Дворянин» — мужчина, который после свадьбы поселился в доме жены (слово почти утрачено).

«Ухажер» — работник на скотном дворе.

«Заседатель» — засидевшаяся в девках молодка.

«Американка» — неодобрительное выражение по отношению к женщине, которая не держит слова.

«Тыква» — человек, который всюду сует (тычет) свой нос.

«Наложница» — сборщица налогов.

«Побирушка» — специальная лопатка для собирания ягод.

«Баобаб» — белый гриб.

«Баба-Яга» — старая одинокая женщина.

«Беседа» — праздничное дневное гулянье.

«Стебель» — часть руки, предплечье.

Вообще, прежде чем принять новое слово и расцветить его новыми значениями и смысловыми оттенками, северные говоры как бы испытывают его на разрыв и на сжатие, подгоняют под себя, приручают, как норовистую лошадь, адаптируют по своим непредсказуемым законам и, если это слово по душе, отправляют его в жизнь. Слушай, впитывай, запоминай!

 

Чрезвычайный медведь

Рейсовый катер шел вдоль берега на малой скорости. Подрезая лесистый берег, Пинега в этом месте выворачивала крутую излучину, течение неумолимо подтачивало песчаный откос, и деревья, обнажив корни, все ниже и ниже клонились к воде, почти окунали в нее свои верхушки. Мелкая зыбь далеко вытягивала их отражения. Притихшая, наигравшаяся за день река одевалась в млечный туман.

Берег был совсем рядом, и он ударил без предупреждения — один раз, другой, третий. Ударил как из засады! Прокатился раскатистой трелью, заглушив перестук мотора, помолчал немного и снова рассыпал нежно-малиновую дробь: пуль-пуль-пуль...

Я посмотрел на пассажиров, они разом умолкли, навострив уши. А тот, на берегу, сделал короткую передышку, собрался с духом и выдал самое что ни на есть нотное коленце с переходом в пронзительный раскат и свист.

— Слышите? Соловей! — громко сказал я, но голос у меня слегка дрогнул. Еще бы: услышать эту птаху где-нибудь под Москвой— и то сколько радости! А тут была Пинега, 65-я параллель, и до Полярного круга каких-нибудь полторы сотни километров. «Соловьев на Севере нет, и птичьего весеннего щебета совсем не слышно», — писал М. М. Пришвин, путешествовавший здесь в середине 30-х годов. Что касается «щебета», тут писатель, конечно, преувеличил — ведь и у Гоголя «редкая птица долетит до середины Днепра». Ну а соловья на Пинеге он просто не слышал. Да и я его прежде никогда не слышал, хотя приезжаю сюда в десятый раз.

— Какой-такой соловей?! — резко возразил мой сосед, по всей видимости, коренной пинежанин, стоявший у бортовых поручней. — Не было у нас соловьев и неоткуда им взяться. Приполярье!

— Должно быть, леший с нами заигрывает, — пошутил кто-то.

— Нетипичное явление! — непререкаемо изрек третий.

— А вот и нет, — раздался голос справа, и я увидел длинного парня в очках и модном джинсовом костюме. По внешности типичный отпускник или турист, подумал я, и наверняка с высшим образованием, такой у него ученый и независимый вид. — Настоящий российский соловей! Товарищ правильно сказал... Появились на Пинеге соловьи, мало, но появились. А все весна виновата — глядите, как шпарит! Вот они теплом и обманулись.

Он прислушался к отдаленным раскатам дроби и профессорским жестом поправил очки на переносице — очень ловко это у него получилось.

— А что касается «нетипичности»... — повернулся он к своему соседу. — Вот вы скажите мне: когда медведь в клуб приходит — это типично или нетипично?

Тут все разом зашумели, загалдели, заперебивали друг друга — вихрь любопытства пронесся по палубе: какой там соловей, все забыли о нем! Медвежьи истории — это ритуал, любимейшая услада для пинежского уха, и, кто слаще зальет, нафантазирует, наплетет с три короба, того и больше слушают. Была такая профессия на поморском Севере — враль, сочинитель небылиц. Рыбаки охотно брали его с собой на промысел. И получал враль сразу два пая: один — за работу, другой — за сказки.

— Ну вот, слушайте! — сказал парень, окидывая глазами собравшуюся вокруг него толпу пассажиров. — Решил медведь прийти в клуб. Народ-то туда не ходит, у всех телевизоры дома — от стула не оторвешь, а Михаил Иванович взял да пожаловал. Мало того, афишу еще на стенке прочитал, какой фильм сегодня. А шел тогда, помнится, «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен». Хорошая картина! Миша подумал: «Какой я посторонний?» — и открыл дверь. А там ребятишки местные в биллиард играли. Заметили медведя — и давай ему кием в морду тыкать. И что самое удивительное — не испугались ведь! Никогда не видели зверя в натуре, оттого и страха не было. Вот и все. А Миша повернулся и ушел. Обиделся, должно быть...

Многих разочаровал такой быстрый финал, но народ все прибывал и прибывал, и слушатели требовали продолжения. Слово взял коренной пинежанин, скорый на слово мужичок с черными обильными волосами, козырьком спадавшими на лоб.

— Это еще что! — веско заявил он. — Вот у нас случай был — это да. На митинг медведь пришел...

— Ну-ну, ты это, полегче, — раздались голоса. — Ты ври давай, да не завирайся, — предупредили его.

— Да нешто я вру? — обиделся рассказчик. — Как все было, так и скажу, лет двадцать назад. Мы на дальней пожне робили, у Федоркиной избушки — она и посейчас стоит. Кто хочет — пусть проверит... Ну и вот. Приехал к нам управляющий отделением совхоза Myзыко и давай попрекать: то не так, это не эдак. План не выполняете, и все такое прочее. А я бригадиром был и говорю: «По пище и коса свищет». Он, конечно, в ругань: такой-сякой-разэтакий, дармоед и бездельник! «Собирай, — говорит мне, — народ на митинг, буду речь говорить». А чего нас собирать-то, мы все в аккурат тутока: тридцать два косца и еще две бабы-поварихи... А Музыко — он весь такой тараканистый, руки длинные, гребучие, а лицо будто жирком смазанное. Упитанный мужик! Но говорить мастак был: не хочешь, а заслушаешься. Особливо о будущем...

— Ты нам музыку-то не заливай, — перебил кто-то из слушателей. — Ты про медведя давай!

— Будет, будет про медведя, — пообещал черноволосый. — Дай с Музыкой управиться. Вот народ-от пошел — слова не дадут вымолвить! Ну да ладно... А зрение у этого Музыки — как у горного орла. Вблизи-то ничего не видит, чем люди живут, что есть у них, а чего нету, а насчет будущего — о-о-о! Хлебом не корми... светлые горизонты... снежные вершины... как по книге читает!.. Ну и вот, говорит он нам, значит, говорит, руками себе подмахивает, а мы, стало быть, стоим, как пеньки, и слушаем. Только сердце иной раз ёкнет да в животе захолодеет...

Тут Ванька Шонбин в бок меня тырк: «Чё это, — говорит, — Музыко варежку разинул?» Гляжу я, и верно: рот у него раскрыт и челюсть дергается. И слов никаких не слыхать, не выходят из него словати. Должно быть, немочь какая. И глаза у него остановились, сейчас в обморок грянется... Обернулся я, значит, а у избушки — едри-т твою навыворот! — медведь стоит. У-у-у, громила! Облокотился эдак о дверной косяк и ножку отставил — Музыкой кабыть заслушался. Здоровящий такой медведь, заматерелый, пудов на сорок. Постоял-постоял, повалил евоный мотоцикл, нужду малу на него справил — и в лес. Не утек, нет — с гонором пошел. Вот и вся музыка...

История настолько воодушевила слушателей, что каждый в меру своих способностей принялся извлекать из памяти смешные и курьезные случаи, героем которых непременно оказывался он сам, рассказчик, а медведь при этом играл второстепенную роль, служил своего рода фоном, на котором протекали его собственные подвиги. Но, честно говоря, не было в этом творчестве острого сюжета, юмора, не хватало эффектной концовки. После каждой такой истории слушатели все мрачнели и вздыхали: скучно, мол, живется нынче на Пинеге, скучно... Гуляет зверь по тайге, озорует, а трогать нельзя. А ведь когда-то пинежский медведь славился на всю Россию, об этом даже в старых книгах говорилось. Его мясо содержало большое количество сала, иногда до восьми пудов. Разделанные туши везли обычно в Петербург или Москву и там выгодно сбывали на окорока, шкура тоже стоила немалых денег.

Хорошо бы, конечно, размечтался один из пассажиров, выхлопотать лицензию на отстрел зверя, взять с собой верного напарника и вместе двинуть по медвежьему следу, но где для этого время выкроишь и товарища опытного сыщешь — повывелись нынче удалые охотники, мелкий пошел народец, да и сменная работа не позволяет...

И снова Пинега раскручивает свои километры. Вновь сошлись в разгульной пляске берега, прыгает катер на быстром течении, касаясь днищем песчаной мели. Стряхнув ночную усталость, медленно встает солнце... Вот река делает плавный выгиб, и берега ее при этом напоминают красно-зеленую вазу, в которую налита бирюзовая влага. На желтой песчаной излучине мелькают комья куликов и уток. Простор накладывается на простор.

Но принцип реки неумолим: вперед и дальше, на новые места, к новым встречам! Как бы ни хороши были люди, с которыми виделся в пути, но ехать дальше — великое наслаждение. И в сердце постоянное ожидание новизны: а что там, за тем поворотом?.. И как десять лет назад, я повторяю про себя: «Пинегу открывать нельзя, Пинега должна открыться сама...»

 

 


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу