Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1984(24)


ДРАКОВАНОВА КУЛИГА
ЕВГЕНИЙ КОНДРАТЬЕВ

ДРАКОВАНОВА КУЛИГА

Зарисовки Северодвинского края


Удастся ли нам повторить поездку по берегам Северной Двины, Сухоны и Юга? Если удастся, мы увидим за короткий срок многое.

Невод стариков

Под Котласом сразу после поезда мы попали в рыболовецкую бригаду, и нам потребовалось какое-то время, чтобы осознать сам факт — мы на берегу реки, лишь по карте известной со школьных лет.

Всего сутки назад мы в огромном, клокочущем от энергии городе ощущали на себе приводные ремни необходимости. Они заставляли вращаться какие-то наши маховички, гоняли нас по проспектам, двигали наши мысли и чувства; как части в механизме, мы были плотно сжаты со всех сторон другими частями, повсюду ощущали тесноту.

И вдруг приводные ремни слетели — перед нами великий простор. Вот и река Вычегда, берущая начало в Предуралье. Она несет свои воды в Малую Северную Двину, и Малая становится Большой, напирает на высокий левый берег, вымывает на правом (там, где мы сейчас) плоские песчаные равнины-пляжи, отодвигает к горизонту полоску лесов, отражает в себе все богатство и многообразие неба — палящее по-южному солнце, ослепительно голубой зенит, последние, тающие нити облаков.

В отдалении мы замечаем на берегу одинокую фигуру; на нее . указывает и старик бригадир. Недалеко от фигуры на воде темнеет борт катера.

— Вон тот, Хлобутин, стоит на приколе. Ему с катера отдают конец невода (крыло), видите? — спрашивает бригадир. — Разматывают, ставят тоню поперек течения, затем ведут и заворачивают к нам, тут будет у нас второй конец. Потом концы сведем вместе.

Старику бригадиру с артистической фамилией Черкасов 73 года. Раньше он плотогонил, награжден за эту работу орденом Ленина, теперь ловит рыбу для совхоза. В бригаде его зовут дядя Костя. Кожаная кепка с маленьким козырьком у старика сдвинута на нос, из-за чего он запрокидывает голову. Щетина на подбородке и щеках дяди Кости задорно поблескивает на солнце, голубые глаза, полуприкрытые козырьком, посматривают вокруг одновременно и молодо и мудро. Видя его откинутую назад голову, прямую спину, я сам невольно распрямляю плечи, втягиваю живот и, пока жена купается в Двине, сбрасываю с себя все, что можно, и присоединяюсь к рыбакам.

Еще помнят бока деревянную полку, еще не выветрился из рубашки стойкий запах поезда, и в голове простучит секунду-другую и покачнется вагон, а на плечи уже легла тяжесть, какую не сдвинуть одному, и босые ноги подражательно, мерно переступают вслед за ногами рыжеволосого рыбака, который идет впереди меня. С легким восторгом непривычного к рыбацкому труду человека, чувствующего, что дело получается и моя помощь нужна, я радуюсь всем своим ощущениям: и свободе от города, и тугой податливости невода, и наслаждению погружать в песок намозоленные обувью ступни. Чурилов, рыжеволосый рыбак, оглядывается на меня: его лицо и обгорелый нос пламенеют на солнце, зубы блестят в ободряющей улыбке. Всё! Бросаем! Теперь надо войти по колено в воду и выбирать невод так, чтобы рыба не могла уйти из него. Какой-то маленький мальчик лет шести очутился передо мной, перехватывает руками верхнюю подбору, с которой стекают в тихую воду струйки воды, и делает это так сноровисто, что у него не грех и поучиться. Что-то блеснуло под водой, ячеи пошли частые, самые прочные, и, сгрудившись в сетчатом мешке, попадали на влажный песок усталые от борьбы и испуга, покорные рыбины — отливающие зеленоватой броней судачищи, нежно серебрящиеся широкими боками лещи, сыто распластавшиеся язи, точеные сиги, нервно изгибающиеся стерлядки. Стерлядкам повезло: старик Черкасов нагнулся и по очереди стал их кидать одну за другой в реку, приговаривая:

— Молода еще, тебе расти и расти!

А остальные попали в засолку и уху.

Уху варили возле стана, в стороне от берега. Стан — это вагончик для каждого рыбака на деревянных полозьях, с нарами и марлевым пологом от комаров. Рядом с вагончиком врыты в землю стол и скамьи. Горит большой костер, бурлит в ведре похлебка. Дымок от костра тянется в млеющее от жары небо, легкая, клубящаяся тень от него бежит по песку. Дрова сюда не привозят — их вылавливают вместе с рыбой, иногда в невод попадают и топляки, оставшиеся от лесосплава. Вот и сейчас дядя Костя взял на плечо сырое березовое бревнышко. Рубашка на бригадире в мелкую клетку, навыпуск, ворот расстегнут, кепка все так же надвинута, брюки закатаны до колен, ноги стройны и крепки. Он так пружинит ногами, так ладно и щегольски несет белый кругляк, что моя восхищенная жена шутит: несет, как приму-балерину. Бревнышко подсушат, расколют, потом уложат в поленницу позади вагончика. Поленница — запас на осень — уже выстроилась там высокая, по грудь человеку.

Может ли не оценить вкус ухи тот, кто поработал, надышался речным воздухом, раздразнился ароматами, идущими от костра0 Даже если у «стряпухи» Аркадия небольшой пересол, я нахожу замечательным сдержанное, несуетливое гостеприимство рыбаков, как будто мы смолоду с ними знакомы и часто к ним наведываемся. Теперь, когда все в сборе, можно всех разглядеть, погадать о возрасте. Но легко и обмануться: вон бригадир выглядит лет на пятнадцать моложе, чем есть; все рыбаки загорелые, со свежими безбородыми лицами, а глубокие морщины видны, пожалуй, только у моториста Мыльникова, который незаметно когда успел побриться; каждый пышет здоровьем.

— Это дома привязываются хвори, — говорит бригадир. — А здесь!.. — Он весело отмахивается. — Что делать моей старухе? Отпускает.

Рыбачат они до ледостава. За рыбой приходит из совхоза колесный трактор с прицепной тележкой. А в выходные дни, оставив сторожа, рыбаки разъезжаются по домам — как выражается рыжеволосый шутник Чурилов, пересчитывать ребятишек. Чурилов самый разговорчивый в бригаде. Он много поездил, повидал, очень любознателен. Легко и остроумно увязывает в разговоре острые ядовитые колючки судака и Оружейную палату, пересол ухи и сольвычегодские музеи, лесной пожар на горизонте и ботики Петра I. Остальные рыбаки не очень-то верят ему, даже осаживают насмешкой, но старик Черкасов слушает и словно досадует на себя: а вот я, мол, ничего такого не видел, не знаю, дальше своей деревни нигде не бывал. И этим веселит всех.

— В войну всю Германию прошел! — восклицают мужики. — А говорит, дальше деревни не бывал!

Противоположность Чурилову — бывший мурманский рыбак Андреев, самый молчаливый, серьезный. Его с трудом усаживают за стол обедать: никак не может оторваться от добровольно взятой на себя работы — в «передых» чинит запасной невод, растянутый на вешалах. И пока другие чистили рыбу, разводили костер, его руки двигались от ячеи к ячее. Он не оборачивался, не слышал обращенных к нему слов, ничего и никого не видел, но это никого не обижало, а только внушало почтение.

— Рыбачим без заминок и перебоев. Все благодаря ему, — сказал Черкасов.

Покончив с ухой, Андреев берет мундштук, деловито вставляет в него козью ножку, неторопливо затягивается. От его сурового лица, крепкой невысокой фигуры исходит надежное и мужественное спокойствие. Оно ценней иной общительности и доброты. В войну он был моряком Северного флота, и я легко представляю его с той же неторопливой затяжкой возле орудия или люка, ведущего в машинное отделение. Из Мурманска он переехал на Двину и живет на обрывистом берегу в деревне Усово, которую видно от стана — цепочка деревянных изб на фоне дальнего неба. Все оборачиваются в ту сторону, но вдруг кто-то коротко, отрывисто замечает:

— Идет дурында! — И это для всей бригады или по крайней мере для моториста Мыльникова звучит как сигнал тревоги.

Про уху все забывают. Мыльников бежит к катеру, заводит мотор и отходит от берега. Все — и я, конечно, — бредем по песку к реке. А по Северной Двине со стороны Котласа появляется остроносое металлическое «создание», раздирающее речную гладь как бы согнутыми в коленях ногами. Это вырвался на простор пассажирский катамаран, и если до него река походила на бок леща, который серебрился и золотился на солнце, то теперь он встрепенулся, стал подниматься, задвигал плавниками. Катамаран проходит — и к моим ногам бегут по Двине крутые валы, и бригадир говорит, что такая волна разбивает лодки, ломает моторы, размывает высокие берега, а на низкие выбрасывает моль — мелкую рыбу. Маленький мальчик — тот самый, что тянул невод, — подбирает бьющихся на песке мальков и отпускает их в воду.

— По-хозяйски делаешь, сынок, — хвалит его Черкасов и распоряжается, чтобы в награду мальчику дали посмотреть в бинокль. — Видите палатку? Версты полторы. Там одна молодежь. Мы, ясно, интересуемся, как у них ловится. Только они часто горячатся, спорят, руками размахивают. У нас спокойно. Мы из всех котласских бригад пока первые по улову. А возраст наш, если заметили, — добавляет он с гордецой, — в среднем за 60...

На прощание я еще раз тяну невод, а бригадир преподносит нам царский по нынешним временам подарок — малосольного сига. После рыбалки ноги у меня начинают пружинить, грудь дышит свободно, годы уходят в песок. Мы покидаем рыбаков и словно упускаем возможность остаться навсегда молодыми, не знать тяжести лет, обрести спокойствие и единственно верную мудрость.

Двадцатипятилетние кедры и мечты Гурьева

В Котласском районе Архангельской области интенсивная рубка леса идет с тридцатых годов, здесь мало осталось нетронутых ландшафтов — все новью посадки. А нам сейчас нужно что-то лесное, интересное, и мы ухватываемся за предложение посмотреть кедры.

Предложил это Шухтин, молодой директор лесхоза, сначала основательно нас потомив. Не потому, что у него были какие-то сомнения, просто основная черта характера Шухтина — медлительность. Он все время словно прислушивается к чему-то неслышному нам и слегка улыбается, как бы извиняясь за свои раздумья. Быть может, в силу такой раздумчивости он выбрал для нас действительно интересный маршрут.

Природных кедровых лесов здесь нет и никогда не бывало. Местная тайга — это обыкновенная сосна, ель, пихта. Но поскольку кедровая сосна долговечнее и мощнее обыкновенной, а ее плоды кормят лесное зверье и людей (осенью с одного гектара кедрача можно насобирать до 200 килограммов орехов), решили передвинуть сюда сибирский кедр, что так же заманчиво, как поселить красную рыбу в озерах.

И вот кедрач уже пробуют разводить на архангельской земле?! Едем!

Маленький старый автобус, собственность лесхоза, долго выбирался из деревянного пригорода, катил по асфальту, потом по гравию, затем по проселочным дорогам с глубокими колеями в суглинке, благо давно не было дождей; к колеям подступали перелески, тянулся кое-какой лес. И пока дорога шла получше, лес был похуже, невзрачнее, а как только автобус начало кидать из стороны в сторону и швырять в опасные выбоины, так и лес как будто приободрился, подрос, пришел в себя, стал наряднее. И нам стало веселее смотреть на яркие стволы сосен, на разноцветный мох, устилающий полянки. Подскакивая дружно на сиденьях, мы уже вели разговор с Шухтиным о здешней фауне. Он на каждый вопрос отвечает, некоторое время подумав: «Птиц мало, и зайцев мало, а вот волков и медведей много». И добавляет, что появились куница и бобр. Вспоминает о лосях, лисице, горностае и опять умолкает. Дорога оказывается долгой, хотя едем от Котласа до станции Гарь всего-навсего 22 километра. На окраине Гари нам наконец показывают давние посадки кедра.

У деревьев, правда, иной отсчет времени, чем у человека: если для нас 25 лет много, то для кедра, живущего в пять раз дольше, чем самый старый долгожитель, этот срок мал. Тесно сомкнув свои кроны, похожие на зеленый мех, они, как столпившиеся непуганые, любопытные звери, глядят на нас, пока мы к ним подходим. Деревья подставляют нам свои мохнатые «бока», и хочется протянуть руку к каждому, погладить лапы в длинных мягких иглах. Каждая игла чуть изогнута, чтобы спрятать свое острие, не уколоть нас, и моя жена сравнивает их с когтями ласковой кошки. Все эти кедры были перенесены сюда маленькими саженцами из специального питомника. Их рассадили на расстоянии двух метров друг от друга — теперь, конечно, должно происходить самоизреживание. Сажал их бывший лесничий Медведев, ушедший на пенсию. Кедры успели с тех пор вымахать в два человеческих роста, но еще не плодоносят, потому что, когда деревья растут толпой, этого надо ждать 50 лет.

Рядом с высокими совсем низкорослые, по колено, посадки. Это гектар сеянцев. В одном месте возле кедрача случайно попало в землю семечко обыкновенной сосны. И теперь тянутся вверх братец кедр и сестрица сосна. Сестра сильно переросла брата, явно показывая, что малышу за ней не угнаться, а значит, двинские леса всегда будут принадлежать соснам. Нам тоже начинает казаться, что ласковые кедры без боя уступят место под солнцем любому желающему.

— Ничего, — обнадеживает Шухтин. — Медленно растут, зато в смысле почв неприхотливы. Вы бывали в Сибири? Тогда видели — растут на болотах, в песках, на камнях. На торфе, правда, хилые. В горах стелются кустарником. Зато на супеси и суглинках — богатыри. У нас тут как раз такие земли. Мы кедрач поддерживаем. Сейчас за кедр «болеет» лесничий Гурьев. Хотите, к нему подъедем? Он тут мост строит через речку Лименда, а живет в Савватее.

Спустя полчаса мы уже в гостях у Гурьева. Время обедать, так что мы не очень сокрушаемся, что оторвали его от дел, привезли на автобусе домой. Поначалу трудно понять, как он относится к гостям. Ему лет за 50, взгляд быстрый, ухватывающий и тотчас уходящий в сторону — взгляд умного, или, как говорится, хитроватого, мужика, не склонного, казалось бы, принимать всерьез вашу заинтересованность в чем-либо. Но вот он ведет нас из избы в огород, чтобы показать свое хозяйство и что-то собрать к столу. Когда же мы по достоинству, со знанием дела оцениваем его двойные ульи на маленькой пасеке и прекрасные парники да еще добавляем, что томаты у него как на лучших кустах в Молдавии, Гурьев добреет и уже не ждет от нас никакого подвоха. Он вручает нам несколько тугих румянощеких помидорищ: сейчас, мол, будете есть их с медом.

— Никогда так не пробовали? Загадывайте желание.

В кухне он усаживает всех за стол, согревает на электроплитке чай, заваренный смородиновым листом, достает хлеб домашней выпечки, огурцы, лукошко черемухи — северной вишни, показывает, как намазывать помидоры медом. Его жена, высокая сильная женщина, ему не помогает: она где-то поранилась и теперь с трудом передвигает забинтованную ногу, то заходя в избу, то исчезая, занятая своими заботами. Она приостанавливается и прислушивается к беседе, только когда Гурьев упоминает о сыне. Их сын живет в Подмосковье, в Чехове, и собирается вместе с женой и детьми переехать сюда. Изба им уже достраивается, а лес они все любят.

— Вам бы уже сегодня хотелось набрать кедровых шишек, верно? — Гурьев усмехается. — Но и вам, и мне придется потерпеть... Мой сын сорвет, это да! А еще у кедра есть тайна. Он не станет расселяться естественным, как это говорят, путем без птицы ореховки. А ее отпугивают вырубки, гари всякие. Внукам, значит, тоже дело будет — привадить эту птицу. Выходит, мне надо создавать династию. А как иначе?

Все уже встали из-за стола, и я говорю жене Гурьева:

— Желаю вам, чтобы сын приехал...

— Приедет. Как не приехать? — удивляется она.

Уже в машине мне вспоминается сибирская тайга, удивительное свойство ее кедров. Они смягчают окрестный пейзаж, как бы ни был он суров, неприветлив, угрюм. На самого человека кедровые леса действуют по-разному, как, впрочем, любая возвышенная красота. Люди могут быть и жестоки к кедру... А все же недаром существовал обычай — осенью праздновать сбор кедровых шишек. Жаль, что многие теперь набрасываются на них без праздника. Когда же человек просто смотрит на этих добродушных и щедрых великанов, он становится задумчивее, добрее, и даже у тех, кто ожесточился, невольно отпускает сердце...

Кулига для воющих волков

И двух суток мы не пробыли в Котласе, но уже торопимся дальше. Теперь надо только добраться на автобусе до Пермогорья, а там, кажется, уже близко...

Шофер Сережа в темном комбинезоне, сапогах и белой кепке, надвинутой на нос, точно как у рыбака Черкасова, улыбчив, словоохотлив, лицо сияет мальчишеской свежестью, хотя ему 28. Смотреть на него приятно: все, что он делает и говорит, он делает и говорит с удовольствием. Кажется, что и машине приятно повиноваться его рукам. «Газик», как по асфальту, легко бежит по лесной дороге, удивительно плотной, крепкой и гладкой, будто по ней провели утюгом. И цвет у нее необычный — раскаленного на огне речного песка.

— Еще наши прадеды строили, — говорит Сережа о дороге.

По сторонам тянется ельник, лоснящийся от жаркого солнца, бьет в глаза огненная порыжелость веток у молодой сосны, возможно задетой случайной болезнью. Ветки мелькают за еловой стеной, убегая назад, как вспугнутый зверь.

— Лисьи хвосты промелькнули, — шучу я.

Улыбкой показывая, что согласен, Сережа оборачивается к нам:

— А у меня из-за лисы собака погибла. Я ведь охотник...

Он не успевает договорить, как появляются первые амбары и темные, заколоченные дома старинного села Драковановой Кулиги.

Дорога идет вверх, избы тоже поднимаются за ней. Сейчас приедем.

Слово «кулига» древнее, многозначное. Здесь им названо расчищенное в лесу место, когда-то вырубленное и выжженное на холме под постройки и пашню. А «дракованова»? Сережа не знает. Но к дракону, смеется он, отношения не имеет. Машина делает еще один поворот и выкатывается на плоскую вершину, заросшую муравой и уставленную старыми домами какого-то нежилого, пыльного цвета.

Странное дело: пусть даже изба построена век назад, пусть потемнела от непогоды и времени, пусть у нее подгнило, готово провалиться крыльцо, но, если в ней живет человек, у избы как бы стучит сердце, невидимые соки пробегают по сухим капиллярам ее досок и бревен, дерево серебристо блещет, как блещет теплая, живая кожа. А тут блеск исчез, сердце остановилось, испарились соки. Мы подходим к одной, другой, третьей, четвертой избе — всюду двери настежь, что-нибудь свисает, рушится; в сенях, кухне, горнице под накидкой пыли груды всевозможного хлама, чугунки, ухваты, миски; на стене взгляд ловит помутневшее зеркало в овальной раме деревенской работы...

— Неужели никого не осталось? — спрашиваем мы Сережу.

Сережа здесь давно не был. Он показывает нам большую избу с висячим замком на дверях. Это дом старика Попова, Сережиного однофамильца, живущего теперь в Пермогорье, в совхозе. Вот замок — наверное, старик сюда заглядывает. Но живет ли кто-нибудь?.. Через полчаса мы убеждаемся, что Кулига обезлюдела... В школе, где стоят парты (а некоторые валяются на боку), двери разверсты, стекла выбиты, все открыто любому ветру и ливню. И кажется, как будто не ветер влетал сюда уже несколько лет, внося облетевшие листья и вороша мусор, а какой-то северный дракон втискивался в проемы, ступал здесь безобразными лапами, бил хвостом, заглатывал все живое. Разрушил он и три церкви, спавшие на обрывистом краю холма под сенью древних, двухсотлетних, но еще крепких елей.

Кирпичная церковь, построенная мельником Лукиным, развалилась так, что уже нельзя угадать ее очертаний. От деревянного трапезного холма, украшенного когда-то большим куполом в окружении мелких куполов-детенышей, остались только стены нижней части, крытые кровлей, длинные доски которой сползают и понуро свисают по сторонам, как перья в крыле раздерганного чучела.

Еще где-то здесь стояла древнейшая на Северной Двине колокольня с высоко поднятым ярусом звона, с шатром над ним на резных столбах. Я показываю Сереже фотографию в книге и узнаю, что колокольня не погибла. Ее разобрали по бревнышку, перевезли в музей под открытым небом. Сережа говорит, что в Карелию. В Кижи? А может быть, не в Карелию, а под Архангельск? Мне сейчас не до уточнений. Сереже с его глазом охотника достаточно одного взгляда на снимок, чтобы понять, где он сделан. Да, вот она ель, вот площадка, скрытая в траве, — все, что осталось.

Не находим мы в Кулиге и древних изб-великанов: их унесло время. А тут еще, чтобы усилить наше унылое впечатление, стал накрапывать дождь; потемнело.

— Могу показать еще одно место, — предлагает Сережа. И «газик» начинает углубляться в дебри по все еще хорошей, но без конца то ныряющей, то взмывающей дороге.

— Так вот, у меня охотничья собака была, тесть подарил, он ее сам натаскивал, — продолжает Сережа недосказанное. — Я шел с ней по этой дороге, вот тут дело было. Вдруг выскочила лисица, собака ее погнала, не удержалась. Я слышал гон. Потом тишина: скол! Значит, потеряла, поищет — вернется. Только она не вернулась, я в Пермогорье один пришел. Через сутки решил поискать. Все исходил — только лапу нашел да клок шерсти, понял: она за лисицей помчалась, а за ней — волки. — Сережа улыбается, стойко сохраняя бодрый, веселый тон, и тут же вздыхает: — Жалко. Теперь со щенка начну снова... А сейчас вы увидите Трезубец или Трезубиху, у нас по-разному зовут.

Пожалуй, мы уже не на холме — на вершине настоящей горы. Деревня Трезубиха? Нет деревни. Как остатки почерневших зубов, торчат три-четыре постройки в «деснах» еще одной кулиги.

Но наша унылость сменяется очарованием, когда мы выскакиваем из машины. «Изумительно!» — слышу я голос жены и замираю на месте. Этот крошечный кусочек дает представление о том, что такое Северодвинский край.

Мы словно на вершине северной тайги. Из дальнего, невидимого болота журча вытекает скромная речка Шокша и стремится к Двине, огибая преграды, продираясь сквозь чащи. Она там, где-то внизу, прикрыта деревьями, в той стороне, где четко желтеет крутая, обрывистая стена холма, приютившего Дракованову Кулигу. Сама же Двина, приняв в себя Шокшу и, наверно, еще какие-то воды, широко блещет в синей дали, неся свою безудержную лавину. Ни журчания Шокши, ни плеска яростной стремнины Двины отсюда не слышно. На Двине водяные круги идут от прибрежной семьи валунов, здесь хвойные кольца лесов отходят от голой кулиги. Круги по воде, круги по тайге. Колкие смолистые просторы ее наполнены скрытой жизнью зверья. Сверху все накрыто теплым, слегка моросящим куполом неба, под которым, чудится, должен заглохнуть любой звук. И мы начинаем разговаривать, понижая голос. Потом я молча, жестом зову за собой спутников, когда обнаруживаю, что один из «зубов» Трезубихи — настоящая избяная крепость, то, о чем мы сегодня мечтали.

Если бы только в ней жил кто-нибудь...

Эта крепость, столь дряхлая с виду, внутри оказывается еще крепкой, живучей. Мы входим в приоткрытые ворота, по крутым ступеням высокой лестницы поднимаемся к входной двери. Такой подъем означает, что изба поставлена на подклеть — поддерживающий сруб, где могли быть хлев или кладовая. Замочная скоба у двери вырвана, виновато свисает большой запертый замок: не уберег дом. Да и как уберечь за годы полной заброшенности? Каждое лето на кулиге разбивают свой стан механизаторы, на лужайке перед домом и сейчас видны остатки их кострища. Сюда входят все кому не лень. Вот и я тоже, не гость, не тать. Из сеней мы попадаем на просторный мост, я бы назвал его коридором.

— Изба в мосту, — говорит Сережа и показывает на комнату впереди нас.

Действительно, это не просто комната, а маленькая изба в большой избе, как матрешка в матрешке, под общей крышей. Мы поворачиваем направо, входя в большую избу, где кислый запах старого хлама, сумеречно освещенного запыленными окнами, не может забить, не в силах ослабить неотсыревший, нетленный, чистый запах могучих еловых бревен в стене, некрашеных потолков. Перед окном на столе валяется самодельная застекленная, но теперь разбитая рама с семейными фотографиями, карточки выпали — рассыпаны по столу, по полу.

Стол, скамейки, полки, полати возле печи и деревянные грядки (навесы) для противней с выпеченным хлебом, пирогами — все так ладно, весомо, надежно, как будто делалось на тысячелетие. А всевозможная утварь, посуда, целый базар лубяных кубышек с крышками, бочонков, корзин, берестяных туесов, деревянных ложек! Все это сработано, как для богатырей, а теперь за ненужностью валяется под ногами, мы спотыкаемся, перешагивая через это богатство.

Назад по мосту переходим на поветь (сеновал) — и здесь то же обилие вещей, словно пришедших из древности: прялка с куделью, деревянный ткацкий станок, кованые сундучки, способные украсить любую городскую квартиру, деревянные вилы. Старики, жившие в этой избе, — он и она — держались старых привычек, обычаев дедов и прадедов, не любили, видно, приобретать что-либо готовое, предпочитали делать сами. С большой осторожностью я беру в руки то одну, то другую вещь, удивляясь отсутствию трещин, добротности каждой находки.

Вымыть бы в этой избе полы, вытряхнуть пыль, перемыть посуду, заново перекрыть крышу, починить двери и ворота — и живи еще целую жизнь!

Старик умер, старуха заперла дом и уехала к своим детям — возможно, это ее сын глядит со старой фотокарточки, подписанной бравым ефрейтором Белозерцевым? Судя по дате, сейчас ему уже под 50. Где он теперь? Я забываю спросить у Сережи. Слишком много всего нового, невиданного. Отвлекает.

Покидая Трезубиху, оглядывая с вершины двинские дали, я представляю себе вдруг приход зимы, когда темно-зеленый круг тайги, обведенный горизонтом, станет белым и на белый, облитый сказочным сиянием кружок кулиги выбегут один за другим волки, отбрасывая на снег хвостатые тени, и начнут выть на луну...

— Сережа, давай вернемся в Пермогорье! Если верить книгам, ты живешь там возле непогибшего сокровища?

По щучьему велению, по нашему хотению «газик» подкатывается к северодвинскому берегу, и на краю обрывистой крутизны над нами встают иллюзорно высокие стены маленького трехглавого храма, сработанного мужичьими топорами в 1665 году. Егорьевская, говорит Сережа, церковь.

Простая по исполнению, она не проста по вложенному в нее чувству. Если медленно повести взгляд от ее основания к трем куполам, к вам сначала придет ощущение силы и надежности, затем изящества вместе с легкой игрой и застенчивостью. Кажется, будто могучий северянин, расставив для упора ноги, поднял над рекой трех обнявшихся девиц или отец вынес своих дочерей на берег, выхватив их из пучины разбушевавшейся Двины.

Тут, на Севере, рядом с летними деревянными, холодными церквами иногда строили зимние, каменные. В Пермогорье кирпичная соседка выглядит умирающей старухой рядом с деревянным крепышом. Как надо срастись душой с Севером, его лесами и реками, чтобы так любовно строить на еловых срубах нечто вечное, рассчитывая не на одно поколение рода человеческого! Здесь рождались не знавшие помещичьей кабалы люди, вольного спокойного нрава, выдумщики, умельцы, творцы. От них пошли поколения, которые тяготеют к Северу, как птицы тяготеют к родным местам. «Не опустеет Север, — думаю я. — И Дракованова Кулига меня в этом не разубедит». Север магнитом тянул к себе давно ушедших людей,и еще больше он очаровывает современного человека. И сын Гурьева собирается сюда из Подмосковья. И шофер Сережа, родившийся здесь, вернулся после армии в Пермогорье, стал работать в животноводческом совхозе, получил здесь новый дом и приусадебный участок, а жену-фельдшерицу привез из Красноборска.

И, глядя на шедевры местных мастеров-строителей, можно с уверенностью сказать, что такое умение дается только великому племени, которое не иссякнет, даже отхлынув от своих кулиг...

Гледен значит «обзор»

Катамаран несет нас назад, к Котласу, и дальше, в Великий Устюг. Тысячу лет назад или более основана здесь своеобразная Дракованова Кулига, названная Гледен: отсюда было удобно «зрети» все окрестные «страны». Гора возвышалась над тайгой и омывалась водами Сухоны, так что удобно было не только обозревать дачи, ловить рыбу, торговать с соседями, но и обороняться. Все же это не спасло выросший на горе город Гледен от разорений, а затем и гибели от мечей галичей и огня вятичей. Погорельцев приютил более удачливый город Устюг. Он был основан в XII веке выходцами из земель Ростова и Суздаля, а в XV веке стал северным форпостом Москвы.

На горе Гледен мы вошли в кирпичные ворота белой монастырской стены — там оказались как в маленькой крепости. Внутри ее тесно от древесных крон, строгого, суховатого, но широкоплечего собора, массивной колокольни и более поздних построек. Здесь работают реставраторы, но сегодня все заперто и безлюдно.

Мы обходим вокруг собора. Я смотрю на зеленые изразцы по краям больших, скорее светских, чем церковных окон, на неуклюжие поздние переделки и думаю о том, как все-таки стойко живет на земле слово. Прошли столетия, Сухона отодвинулась от горы на несколько километров, исчезли следы древнего города, вырублена тайга, сам монастырь давно утерял изначальный вид, но слово «Гледен» запечатлелось навечно в названии «Троице-Гледенский». Я верю, что мои современники уже не дадут ему исчезнуть.

Мы оставили на Драковановой Кулиге Гледена лишь архитектурный памятник. Смотрите — там, за блестящей змейкой Сухоны, готовой принять воды юга и образовать Двину, заслоняя край неба, зазывно встает белый град — Великий Устюг. Живая жизнь не ушла совсем — она перекочевала туда, на левый берег Сухоны, и дала новые силы великому городу Древней Руси, ныне, может быть, самому привлекательному из северных городов...

Пошел дождь, но мы уже в машине. Струи воды разлетаются над асфальтом, бегущим к Великому Устюгу. Похожие на кусты роз, тянутся по обеим сторонам густые намокшие изгороди иван-чая. Он уже отцвел, но влажно алеет стебельками, цветоносами, каждой кистью. А за ним ельник со свечками верхушек в матовом небе, как чернь на серебре.

— Чувствую, едем к художествам, — говорит моя жена.

Серебро черненое и льняное

Мы познакомились с директором известного на всю страну ювелирного предприятия.

— Мы не претендуем на возрождение промысла, которого якобы нигде, кроме Великого Устюга, не было, — говорит нам Юрий Дмитриевич, директор «Северной черни». — Пальму первенства по чернению надо было бы отдать Киевской Руси. Татаро-монгольское нашествие поставило на том крест. Люди потекли на Север, частью здесь осели, основали Устюг, а с ними разные умельцы, из киевлян тоже, с их секретом чернения по серебру и золоту. А тут, видите, пути, торговля, привоз цветных металлов... К нашим зимам, нашим белым ночам как-то больше подходит серебро, чем золото. Так или иначе, Устюг прославился чернением по серебру...

Юрий Дмитриевич прерывает свой рассказ, когда на серебряном подносе перед нами появляется точеный, по-мужски узкобедрый серебряный графин в окружении семи низеньких серебряных же чарок «с развальцем». Моя жена ахает от восхищения, а я погружаюсь в созерцание нежной, даже бархатистой, как бы впитавшейся в серебро черноты растительного узора. Его мягкость объясняется, наверное, той серебристой дымкой отраженного света, в которую одета, как утреннее озерко туманцем, каждая вещь.

Мы идем по заводу, по цехам с названиями, требующими то одних, то других пояснений, — цех оснастки, заготовителей, граверный, черневой, гальванизации, побывали у художников. Мы видим, как одни девушки в синих халатах подходят к вытяжному шкафу с горелкой и коптят на ней серебряные ложки; другие, сидя за длинными столами на длинных скамейках, оттискивают на копоти узор с особых «переводок» и покрывают рисунок лаком; третьи берут острые штихели и начинают гравировать, а серебряные крошки падают при этом в выдвинутый ящик стола. Потом с изделия снимают копоть, разогревают его на лампе горно, наносят на резьбу черную пасту (секрет которой был сохранен в 30-е годы последним тогда знатоком черневого дела Чирковым) — и опять ложку в горно, отчего она становится еще черней, чем была. А дальше наиболее усидчивые девушки и молодые женщины, называемые «выснинщицами», счищают наждачной лентой и графитовыми палочками чернь, легшую в углубления. Я спрашиваю одну из девушек, может ли она от начала до конца сама сделать такую ложку, а не только ее очистку — выснинку. Нет, оказывается, каждый работник здесь делает только свою операцию. Девушка отвечает, не поднимая головы, и графитовым наконечником трет серебро.

Мы и не замечаем, как проводим на «Северной черни» три часа вместо запланированных часа-полутора. Нас ждет машина, чтобы везти в город Красавино на льнокомбинат. Программа у нас уплотненная — мы ее сами себе сочинили.

Мне хотелось проверить одно свое давнее наблюдение, что лен сродни серебру. Не только потому, что льняной холст отливает этим благородным металлом. Что бы ни делали с льняными волокнами — отбеливали, красили и пропитывали, отмывали, снова пропитывали, сушили, придавали глянец готовой ткани, лен перебарывает все запахи красителей, пропиток, кипящих котлов, машин, жару, духоту, пары. В любом цехе я улавливаю его вкусный аромат, приятный мне с той давней поры, когда я впервые взял в руки льняное полотенце.

Другие ткани впитывают в себя окружающие запахи, особенно затхлые, а лен, наоборот, подобно серебру в воде, словно убивает их.

Когда же в 60 километрах южнее Великого Устюга мы побывали в бывшем льноводческом Усть-Алексеевском совхозе, то услышали, что планы на лен уже многие годы сильно снижены, да и те по разным причинам (например, погодным) не выполняются. В одно лето — влажное — лен не вызрел, семян не получили, убирали поздно, вылежаться он не успел — по снегу расстилали. Разве будет хорошее волокно?

Другое лето — сухое, жаркое, тоже плохо: семя не налилось, щуплое, мелкое, попробуйте его в поле на зуб — как камушек.

Показывая нам поле низкорослого льна, кое-где еще запоздало цветущего, по местами уже желтеющего, председатель сельсовета Малахов сказал нам: сваливать все на погоду — значит хитрить по пословице: «У нашего Егорки всегда отговорки». От земли слишком много требовали, не учитывая ее собственных нужд, и так расшатали «организм почвы», что лечить надо. А всякое лечение требует времени (это надорваться легко и быстро). А пока приходится страдать. Такой лен, как этот, надо к тому же убирать вручную: комбайн не возьмет. Благо — в совхозе много молодых рук.

— У нас школа с учебно-производственным уклоном, — поясняет Малахов. — Весь наш лен, все 50 гектаров, посеяли они, школьники. И еще 50 гектаров других культур. У них в бригаде семь тракторов, посевная и зерноуборочная техника... Когда парни идут в армию, я с ними беседую. Говорю: «Ты у нас вырос, специалистом стал, все к тебе привыкли, жилье дадим, а каково начинать в другом месте?! Возвращайся!» И большинство возвращается, а кто нет, тот при встрече признается: «Зря вас не послушался...» Так что у нас надежда на них.

Поклон Великому Устюгу

До XVI века Устюг был воином, помогал объединению земель вокруг Москвы. В XVI веке стал купцом, торговал с Западом и Востоком, даже с Китаем, и получил титул ^Великого. Великий на четыре века моложе Новгорода и Ростова, но теперь они уже не могли с ним равняться в силе, богатстве, славе.

Жители Великого Устюга русские землепроходцы Семен Дежнев и Федот Попов раньше Беринга открыли пролив между Азией и Америкой, Хабаров обследовал Амурские земли, Атласов — Камчатку, мастер чернения по серебру Неводчиков первый открыл Алеутские острова, Шилов их изучил, а купец Шалауров погиб, отыскивая путь из Северного Ледовитого океана в Тихий. Всем им поставлен памятник возле Успенского собора.

Из трех Великих, таких разных по своей истории и облику, пожалуй, один лишь Устюг отпечатывается в нашем сознании как нечто единое целое. В Великом Устюге все смотрится с одинаковым интересом. Это и бывшие монастыри — Спасский и Михаило-Архангельский; это и множество двухэтажных деревянных, образующих целые улицы зданий; это и бывшая Успенская улица с центральным собором, каменными магазинами, церковью Вознесения, Земляным мостом; это и белеющая храмами набережная с текущей глубоко внизу судоходной и плотогонной Сухоной — все увиденное разом принадлежит и нашему времени, и прошлому. Порой это так непривычно, что в какой-то момент, при каком-то особом солнечном освещении, тенях, упавших от облаков, и созерцательном настроении мне вдруг начинает казаться, что я обозреваю театральные декорации.

При всем этом я хожу по современному городу, который не отказался ни от чего нового ради заповедной старины, строит баржи, теплоходы, катамараны, возводит многоэтажные жилые корпуса на окраине, называемой Гора, учит молодежь в десятке училищ и техникумов, асфальтирует улицы, принимает и отгружает речные грузы, сортирует лес, вяжет его в плоты, перекинул транспортный мост через Сухону, упразднив медлительный малопропускной паром...

Выглянуло солнце — и Устюг стал ослепительно белым, нет, бело-зеленым — березовые рощи, затопившие город, и белые храмы с зелеными куполами подчеркнули белизну и зелень друг друга, а рябины с горящими кистями перекликнулись с темно-красными крышами домов.

В Успенском соборе по узкой, как щель, лестнице, иногда ощущая себя замурованными в камне, мы поднимаемся на высокую колокольню, ныне смотровую площадку. Вечернее солнце, выбрасывая из-под тучи снопы лучей, покрывает золотистой пыльцой белокаменные стены на крутояре этого берега, а на противоположном берегу — избы Дымковской слободы с двумя прекрасными церквами, а еще — далеко влево — выхватывает маленькие отсюда, металлически блещущие купола Троице-Гледенского монастыря.

Все это как строки старой книги, рассказывающие о былом величии древнего города — более древнего, чем Москва. Три солнца мы видим с колокольни: одно под тучей, второе — колышущееся на самой стремнине широкой Сухоны и третье — на спокойной глади вод, где сейчас женщины полощут белье, а летом горожане купаются и оглашают берега веселыми криками.

Одно солнце садится, гаснут два других, темнеют, коричйевеют воды полюбившейся нам реки. По ним расплывается меркнущий задумчивый свет. Волнующе прощание с Великим Устюгом, с кусочком Севера, на который нам удалось взглянуть.

У каждого города, края, народа свои образы — свои Дракова-новы Кулиги. У Северодвинского края его кулига уже позади. Будет сюда прибывать народ, будут здесь шуметь свои кедры, в цветах льна заголубеют просторы полей, откроют свои богатства недра.

Словно бьющий из-под земли родник струится здесь ключ России, может быть наиболее глубинный, добрый и вечный ее источник. И мне хочется верить в Север как в исток будущей великой, еще неведомой человеческой реки.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу