Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1984(24)


идти напрямик невозможно
МАРГАРИТА КОВАЛЕВА

СВОЕ МЕСТО В ЛЕСУ

Заметки натуралиста


Эту таежную дорогу я знаю наизусть. Я хожу по ней все лето, через день. Десять километров туда и десять обратно; я задерживаюсь только на нескольких вырубках, чтобы собрать насекомых. Все главные события лета нанизаны на эту дорогу, как янтарные солнечные полянки-вырубки, и я могу перебирать их, как перебирают нитку бус.

Злой лес

Я почти никогда не сворачиваю в сторону от дороги. Во-первых, времени у меня мало, а дел много; во-вторых, стоит только свернуть, как запутаешься в траве и кустарнике, застрянешь — до ночи домой не выберешься.

Мы приезжаем сюда весной — здесь это конец мая и начало июня, когда трава еще совсем низенькая, деревья прозрачны, лиственницы только окутываются нежнейшей зеленью мягкой хвои, а пихты и кедры кажутся еще темнее и на затененных склонах овражков и холмов пятнами лежит снег.

Но даже весной, когда уже кончилась власть снега и еще не началось буйное владычество трав, все же идти напрямик невозможно.

Деревья здесь растут, умирают и падают. Некоторые, так и не достигнув земли, лежат наискось на соседних деревьях, растопырив мертвые сучья. А упавшее дерево остается на земле, пока ствол не превратится в трухлявый призрак, рассыпающийся под ногой. Потом остается только след от дерева, как бы его тень, обозначенная более сочной и яркой травой; со временем и эта тень исчезнет.

Вот и приходится петлять, выпутываться из цепляющихся кустов, перешагивать через упавшие стволы, обходить завалы. С непривычки здесь легко заплутаться, потерять направление: никаких просек нет, а есть только одна дорога, потеряешь ее — пеняй на себя.

А когда вдруг поймешь, что заблудился, вместе с холодом из затененного овражка тебя обдаст ледяным дыханием страха, словно приоткроется перед тобой темная, нечеловечья душа леса. Словно лес внезапно обернулся к тебе иным, недобрым своим лицом, словно нарочно расставляет он на пути цепкие, покрытые седым лишайником ветви, замшелые пни, гнилые, предательские стволы. Будто злорадно закутал он деревья со всех сторон в одинаковый сырой мох, чтобы под пасмурным небом тебе было невозможно угадать, где какая сторона света.

И куда бы ты ни повернул, тебе вдруг начинает казаться, что ты идешь не туда, уходишь все дальше от дома, в неведомую и жуткую глубину тайги. Повернешь в другую сторону — и кажется, что опять не туда...

Внезапно захочется тебе бежать сломя голову напрямик, продираясь сквозь острые ветви, сбивая ноги о пни, отчаянно карабкаясь через завалы. Бежать, не обращая внимания на боль, разрывая одежду, пока не упадешь лицом вниз среди злого, безжалостного леса, который затравил тебя и швырнул ничком на жесткую землю.

Нет ничего хуже страха. В ужасе несут, не разбирая дороги, перепуганные лошади — если не удастся остановить, разобьются, переломают ноги. Грохочущей лавиной катится по степи тысячеголовое стадо, внезапно охваченное паническим страхом, — это бедствие ковбои называют «стампид». Людям приходится сначала молча скакать за обезумевшими животными, пока они сами не остановятся, а потом возвращаться, чтобы прекратить мучения покалеченных этой лавиной.

Человек же, оставшись один на один со страхом, подавляет его и спокойно идет, примечая все вокруг, шагом, каким можно пройти и десять, и пятьдесят километров. Человек смотрит прямо в дремучее сердце леса и ищет дорогу.

Когда есть солнце, определить направление не трудно: стоит направить часовую стрелку часов на солнце, и линия, разделяющая пополам угол между стрелкой и цифрой «1», укажет точно на юг.

Но сейчас солнца нет. И мох растет одинаково густо и на северной и на южной стороне деревьев. Я подумала, как глупо не брать с собой компаса и плохо, что у меня нет спичек, хотя ночи не такие холодные, чтобы можно было замерзнуть насмерть. Правда, в сумке лежит большой ломоть хлеба с корейкой, а вместо воды можно снегу поесть.

На всякий случай я прохожу по длинным снежным пятнам, чтобы оставить свои следы. Снег холодит ноги через резиновые сапоги. Я сама не знаю, зачем я это делаю, но страшно уходить неизвестно куда, совсем не оставив следов. Страшно исчезнуть бесследно...

...Вот в узком просвете между деревьями показалась круглая бурая спина муравьиной кучи. Хотя это в стороне от направления, которое я выбрала, я выхожу на поляну. Все равно я шла наугад.

Муравейники всегда расположены так, чтобы получать как можно больше солнца. Я смотрю на чуть продолговатый муравейник, потом поднимаю глаза к вершинам деревьев, и вся земля, до этого лишенная направлений, вдруг, качнувшись, утверждается передо мной на месте, а в центре ее — небольшая хвойная кучка, в глубине которой все еще спят ее расторопные хозяева.

Выйдя через пятнадцать минут на знакомую дорогу — она проложена с севера на юг, от поселка к дальней пасеке, я еще раз подумала, что нет ни злого, ни доброго леса, а есть просто человек и его место в лесу. Свое собственное место среди трав, зверей и деревьев.

Лесной хозяин

Свое место в лесу определяется для каждого человека, и, пока я ищу его, у меня складываются свои отношения с лесом.

Вот я иду по этой единственной дороге, которую выучила наизусть. Она похожа на коридор с зелеными стенами. В знойном воздухе выше моей головы качаются на толстых стеблях белые плоские соцветия борщевника размером с обеденную тарелку, кивают ярко-синие кисти живокости — того самого дельфиниума, который едва достигает до пояса в Подмосковье. Цветы здесь вымахали чуть ли не до трех метров, обогнав в росте кусты черной смородины, вырезные листья которой так чудесно пахнут, если их растереть в ладонях. Мне кажется, что этот пряный запах прогоняет усталость.

Жужжат насекомые — кто тоненько, кто «потолще»: мухи-жужжала, шмели, осы, надоедливые слепни и отчаянные комары. Странно, что в такой великанской траве насекомые обычных размеров.

Я уже знаю, куда мне сворачивать, где и что обходить. Иногда на развилке я выбираю более трудный с виду путь, потому что знаю: дальше «хорошая» колея упрется в непролазный завал, а «плохая» станет шире и лучше. Хорошая колея, может, потому и шире, что каждый новичок проходит ее дважды: до завала и обратно.

Мне помогает тропинка, проложенная редкими пешеходами: сюда заходят охотники, женщины с ребятами ходят с весны за колбой (это вкуснейший дикий чеснок), потом за ягодами, а к осени — за кедровыми шишками. Тропинка перебегает с одного края дороги на другой, иногда ныряет в заросли, а потом снова бежит гладко утоптанная и нагретая солнцем, как у нас в Подмосковье. Хорошо бы пробежаться по ней босиком! Но здесь все лето приходится ходить в резиновых сапогах, в крайнем случае в кедах.

Вот встречается настоящая западня из ветвей, дальше — кусок болота, а по краю огромной желтой лужи приходится пробираться, хватаясь за кусты, огибая высокий расщепленный пень. Видно, зимой трактора задевают его своими гусеницами, и каждый, кто здесь проходит, обнимает пень, как лучшего друга. Может быть, не стальные бока тракторов, а эти дружеские объятия так размочалили его сухую кору?

Вдоль дороги стеной стоит лес, и в тишине со мной разговаривает только маленький ручеек в узкой глубокой колее, которую сам себе вырыл весной. Сначала он бежит мне навстречу, а с полдороги, от незаметного водораздела, нам с ним по пути. Под конец мы дружно сбегаем по склону к большому, настоящему ручью, пересекающему дорогу. Там ручеек впадает в большой ручей на дне овражка, а я начинаю работу на вырубке.

Эта старая вырубка — одно из немногих мест, где растут трава и цветы обыкновенных размеров. По высоким берегам ручья червонным золотом горят огоньки, отмечающие след весенних ручьев, уже высохших к началу лета. Они как две капли воды похожи на наши бледно-золотые купальницы, но такого яркого, горячего цвета, что лучшего названия и не придумаешь. Поодиночке огоньки попадаются и в лесу под сумрачными пихтами и елями, и, когда солнечный луч, пробившись сквозь густую хвою, плавится на их огненных головках, они вспыхивают необыкновенно радостным, словно своим внутренним, светом в глубокой тени бахромчатых лап. Сорвать огонек в таком месте — значит лишить кого-то неожиданной радости, уничтожить подаренную лесом законченную картину. Но и в поле, где этих огоньков видимо-невидимо, я только один — первый и последний — раз набрала громадный букет. Слишком быстро поникли гордые головки цветов, стали мягкими, как лапша, стебли, и огненные лепестки погасли. Уж лучше не пытаться принести эту красоту в руках, а оставить живые огоньки в ласковой земле, в прохладной тени, чтобы они никогда не гасли в моей памяти. Пусть они, как сейчас, выбегают толпой на солнечный бережок и улыбаются утреннему солнцу.

Я не могу начать сбор насекомых, пока не просохнет роса. Насекомых надо собирать способом «кошения» — провожу сачком по траве то вправо, то влево, поворачивая его привычным движением, и все, что сидит на цветах или пролетает мимо, попадает в широкое устье сачка. Косой работать лучше всего по росе — «коси, коса, пока роса...», а сачком — как раз наоборот, а то в сачке образуется комок из помятых, слипшихся, никуда не годных насекомых; ведь я их не просто ловлю, а собираю, определяю, подсчитываю. Это так называемые количественные учеты. Затем вычерченные мною графики, где каждая цифра — отражение этих учетов, лягут в основу научной работы, связанной с природно-очаговым заболеванием — таежным клещевым энцефалитом. Мы должны выбрать наиболее удобные сроки для того, чтобы опылением с самолетов уничтожить клещей-переносчиков и как можно меньше повредить другим насекомым.

Но пока солнце и ветерок сушат траву, мне есть чем заняться: я хожу по вырубке, ножом или топориком отковыриваю кору на старых пнях, собираю в пробирки со спиртом подкорных жуков-короедов и их личинки, расшифровываю узор ходов на внутренней стороне коры. «Узор» короеда — это его паспорт. Больше всего таких узоров на южной, прогреваемой стороне ствола, ведь это не просто узоры, а своеобразные инкубаторы. Самка короеда откладывает яички в стенках прямого хода, и потом вылупившаяся личинка начинает точить свой собственный ход. Растет личинка — растет и ширина хода. В конце каждого хода — «куколочная колыбелька», где личинка превращается в куколку, потом в жучка. Каждый жучок прогрызает свой ход наружу, так что даже по пустым ходам можно прочесть множество «историй».

Я читаю эти «письмена» на коре, а внизу ручей шумит, ни на минуту не умолкая. Он только меняет голос: в одном месте вода лепечет, перебегая по отмели среди камней, в другом — перекатывается стеклянным пластом через бревно, потом с гулким клекотом низвергается полуметровым водопадиком в темную яму под вывороченными корнями, многими журчащими струями прорывается сквозь ветви поваленной ели и бежит все дальше, деловито поварчивая в трудных местах.

Около ручья в лесу всегда кажется, что вдалеке кто-то разговаривает и голоса разные — мужские, женские и детские, говорят о чем-то то громко, то тише, почти замолкая. А с ними перешептывается ветер в лесных вершина:

И хотя я знаю, что в это время в лесу никого нет, я даже не пытаюсь понять невнятные разговоры воды и ветра, но от них становится как-то уютнее

Вдруг на том берегу кто-то громко, отчетливо фыркает. Откуда здесь лошадь? Может быть, пасечники едут в наш поселок и остановились у ручья?

Я перехожу по упавшему дереву на тот берег и осторожно поднимаюсь наверх. На поляне никого нет, только слегка колышется потревоженная кем-то трава на краю дороги. Чуть дальше, у большой березы, отпечатался свежий след широкой босой ступни. И отчетливо видно, что, сорвавшись с дернистого края, этот «человек» прочертил своими когтями глубокие рваные борозды. Стою над этим следом, как Робинзон Крузо. Медведь! Хозяин тайги... Он скрылся, почуяв меня. Но еще не успокоилась трава, в которую он нырнул совершенно бесшумно. Так же бесшумно он может вернуться и высунуть из зарослей лобастую звериную голову... Что тогда?

Мне остается надеяться только на миролюбие лесного хозяина. У меня с собой только сачок, маленький топорик да большой перочинный нож. Обороняться нечем, да и сил у меня для этого не хватит.

...Потом, развлекая товарищей своими «мюнхаузеновскими» планами самозащиты, я говорила, что собиралась закричать так пронзительно и отчаянно, чтобы медведь перепугался и дал стрекача, или дождаться, пока он подойдет ближе, накинуть на голову сачок, а потом самой дать стрекача, пока он выпутывается из прочной кисеи. Кстати, во время этого рассказа выяснилось, что мои коллеги — они ходили всегда вчетвером — давно знали от лесника об этом медведе да не хотели мне говорить, боясь, что я откажусь ходить в лес и сорву всю работу.

Проверять «спасательные» планы не пришлось. Медведь бродил рядом: иногда мне было слышно, как он кормится смородиной и дикой малиной на том бережку, и все это лето мы вполне мирно сосуществовали на вырубке у ручья, которая нравилась нам обоим.

Закон тишины

Я почему-то и вправду не боялась медведя, может быть зная обычай лесных жителей уходить с дороги человека, особенно если несколько человек идут с разговорами и песнями, топая и ломая ветки... Я не люблю ходить в такой компании, потому что тогда все лесные существа тихо и незаметно отходят, отлетают, затаиваются и твой взгляд встречает только немые облики растений, привязанных к земле корнями.

Когда я иду одна по лесу, я строго соблюдаю лесной закон тишины. Я стараюсь не носить тяжелых резиновых сапог, хотя кеды и гольфы, которые я натягиваю поверх брюк, промокают и рвутся. Я ставлю ногу бережно и мягко, чтобы не разносился по земле звук человеческих шагов, чтобы не хрустнул сучок, не осыпалась земля по краю лужи.

Случается, что, издалека услышав голоса и перестук обуви, я сама, как исконные жители леса, бесшумно отступаю в тень и густоту зарослей и жду, пока не протопают мимо неизвестные люди.

Зато я могу подойти так близко к белке, что она уже не убегает, а долго ругает меня, высовываясь из-за толстого ствола. Могу увидеть, как лесная мышь пьет из прозрачной лужи и кончики встопорщенных усов лежат на воде, прогибая, но не прорывая упругую поверхностную пленку.

А бурундучок — такой любопытный — подбирается по стволу, на котором я сижу, почти на расстояние вытянутой руки и долго рассматривает меня простодушными выпуклыми глазками, приподняв щекастую мордочку, потом вдруг пугается и порскает куда-то вниз, мелькнув полосатой спинкой.

Ранней весной я совсем близко подошла к огромной серой гадюке. Она грелась на солнце, свернувшись на куче прошлогоднего хвороста, и проявилась у меня перед глазами — серая на сером — неожиданно, как на фотоснимке. В неподвижном сплетении серых ветвей свернутое аккуратными кольцами тело змеи несло в себе иной вид неподвижности — чуткий покой живого существа, таящего в себе упругую силу пружины, готовую распрямиться в любой момент. Змея смотрела мне в глаза, приподняв треугольную голову. И хотя я знала, что она не бросится на меня, но от этого взгляда мне стало холодно.

Профессиональное качество

О гигантских гадюках в гигантской траве лучше не думать, когда мерно шагаешь вперед с сачком в руке, ничего не видя под ногами. И шагать-то приходится не просто: сначала делаешь шаг одной ногой вперед и вбок, приминая жесткие стебли, потом другой ногой, и при этом надо ритмично взмахивать сачком, как косой, да следить, чтобы он не зацепился за торчащие толстые сучья. Так и движешься, в каком-то странном танце, а позади остается след, как после прогулки слона. А если пойдешь прямо — запутаешься да все лицо крапивой обстрекаешь — она здесь тоже выше головы.

Мне нужно шагать равномерно, взмахивая сачком то справа налево, то слева направо. Я считаю взмахи, чтобы потом высчитать количество насекомых на сто взмахов. Таких взмахов я делаю в день не меньше пятисот, а иногда бывает и более тысячи.

Сделав 25 — 30 взмахов, я сажусь разбирать сачок. Комары и «пауты» — слепни с оводами — кровожадно слетаются ко мне, так что я иногда закрываю ноги травой; спину и руки комары через штормовку не достают, а мухи отлично достают. Чтобы насекомые не разлетались из сачка, я их «примариваю» — бросаю в сачок ватку с эфиром, а сам сачок несколько минут держу в охотничьей сумке. Потом приоткрываю сачок и выбираю нужных мне насекомых в баночку морилку, выбрасывая пауков, мух и пчел. Пчел нельзя напрасно губить: они летят сюда издалека, возле поселка им поживиться нечем.

Через несколько лет своей работы я стала замечать, что жалею шмелей, бабочек и «одиночных» ос — в моих учетах они не нужны, пусть себе летают. Только как же я буду работать, если мне будет жаль сначала особенно «умных», самостоятельных ос и шмелей, а потом и всех вообще насекомых? Это же моя профессия — раз нужен для науки, туда его, в морилку! На следующее утро — на расправилку или на ватный матрасик, а осенью — в коллекцию.

В самой первой моей экспедиции, в южных степях, с нами были студентки из Иркутска, чудесные девчонки, ласково прозванные иркутятами. Деятельные, как бобры, иркутята не покладали рук. От их острых глаз не могло скрыться ничто ползающее, летающее, копошащееся... Они увезли в родной институт великое множество всяких баночек, коробочек и узелков с добычей, и вид у них был хозяйственный и довольный.

А я... Может быть, уже тогда зародилось во мне то чувство, которое заставило поменять полезную, но связанную с гибелью живых существ профессию на другую, посвященную их защите. Но это было еще далеко впереди.

Сейчас я разбираю сачок, хватая насекомых пинцетом, а чаще всего просто пальцами. Зевать некогда: того и гляди, из узкого просвета, оставленного в сачке, с возмущенным гудением начнут выбираться всякие опомнившиеся от эфира летуны.

Однажды, разбирая сачок, я увидела у соседнего пня ящерицу. Может быть, я бы ее не запомнила, но у нее вместо хвоста был обломочек, примерно с полхвоста. По этому обломочку я узнала куцую ящерку и на следующий день. И на следующий.

Она сидела в сторонке и ждала. Потом она совсем перестала опасаться меня. Она устраивалась у самых моих ног и хватала толстых пауков и сонных мух, которых я выбрасывала. Иногда мне очень хотелось погладить ее по треугольной головке с живыми блестящими глазками. Но дружба с животными всегда укрепляется отсутствием лишних и непонятных им движений. Попытка приласкать живое существо может только напугать его или вынудить к защите. А так у меня все лето была на этой вырубке знакомая Ящерка Без Полхвостика. На следующий год я не приехала, но ящерку эту все равно бы не узнала — хвостик-то у нее должен был отрасти.

Кончив работу, я вскидываю на плечо сумку, беру сачок в правую руку и отправляюсь в обратный путь. Вечереет, жара спала, солнце снижается, тени тянутся к дороге. Я иду домой, перепрыгивая через глубокие колеи, оставленные тракторами.

Вдруг совсем близко от меня взлетает с земли крупная черная с белым брюшком птица. Это был чибис, который вел по «человеческой» дороге своих птенцов. Пестрые большелапые малыши, повинуясь тревожному крику, бросаются к ближайшему краю дороги и ныряют в густую траву.

Но один из них почему-то метнулся не в ту сторону, запутался в собственных ногах и свалился в глубокую колею.

Я бросилась, как коршун, и словила его.

Вот он у меня в руке — пушистый, теплый птенец с тонкими длиннопальчатыми лапками. Я подвожу под него вторую ладонь, чтобы не повредить эти ломкие лапки. Заключенный в неплотное сплетение моих пальцев, птенец замирает. Только сердце быстро толкается в мою ладонь.

Глаза многих маленьких животных и птиц состоят словно из одного громадного черного зрачка: на блестящей выпуклой поверхности глаза приглушенно и четко отражается внешний мир, уменьшенный, но полный. Эти глаза не выражают страха или страдания: в них чудится скорее растерянность, детское недоумение и покорное ожидание.

На влажной поверхности круглого темного глаза дрожит кусок небесной бирюзы.

Там, наверху, в синем потолке лесного коридора, проносится, чертя круги, большая птица. Она ни за что не улетит отсюда на своих узких, быстрых крыльях. Она носится кругами над моей головой, над страшной ладонью, в которой зажат маленький неудачник.

Птица кружит над самыми верхушками деревьев и тревожно, тоскливо спрашивает:

— Чьи? Чьи?

— Твои, твои, — отвечаю я негромко.

Наклонившись, я расправляю пальцы и освобождаю птенца. Соскочив с моей раскрытой ладони, зацепившись на прощанье за комок земли, он бежит на неудобных своих лапках прямо в травяные заросли, в безопасность, к остальным птенцам.

— Ну, собирай теперь, — говорю я так же негромко и ухожу. Птица круто снижается к месту, где я только что стояла.

Уходя, я думаю, что ни мать, ни птенцы не понимают, что случилось чудо, а если бы понимали, то, может быть, стали бы отныне звать этого недотепу Пойманный и Отпущенный на Волю.

Как легко человеку творить подобные чудеса, и только он способен их творить. Мы в полной мере владеем возможностью истребления, но именно потому, что мы — люди, мы не смеем бесчеловечно применять свою силу.

Я иду по знакомой дороге, и надо мною чистое небо с легкими облачками. Бабочка сидит на цветке. Я быстро и осторожно беру ее, не стряхивая «пыльцу» с крыльев, рассматриваю узор на этих спокойно лежащих крыльях, радужную поверхность фасетчатых глаз, свернутый плоской спиралью хоботок. Прекрасное существо, необычайное и загадочное...

Потом я отпускаю бабочку. Слежу за ее свободным полетом и радуюсь бережной точности своих рук. Впрочем, это всего-навсего профессиональное качество.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу