Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1980(20)


ПЕРЕВАЛ

ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ ФЛОТА РУССКОГО АДМИРАЛА ЛАЗАРЯ МАРКОВИЧА СЕРЕБРЯКОВА
ВАЛЕНТИН ЗОРИН
Художник К. Александров

I

«...Может встать вопрос: почему такой человек остался в безвестности и не только забыт, но вспоминается лишь для осуждения?

Последнее — результат незнания и недостатка гражданского мужества, чтобы сознаться в своих ошибках. Но основная суть в том, что он был по национальности армянин (единственный в то время во флоте) и в довершение католик. Вся же дворцовая камарилья, как и все морские бароны из Прибалтики, были протестантами.

Вот почему такую «белую ворону» использовали, пока он им был нужен для войны на Кавказе, в Константинополе... а потом убрали в Адмиралтейств-Совет и после смерти забыли. Для тех времен это почти норма, тем более что сам Серебряков был скромен и саморекламой не занимался».

И. С. Исаков, адмирал флота Советского Союза

 

II

«...Товарищи наши под неприятельскими ядрами и бомбами погибают тысячами; тяжело и грустно читать обо всех ужасах, претерпеваемых нашими с мужеством, и сидеть ничего не делая в настоящее время в Керчи ... какой бы ни был исход наших дел, все то же неприятное чувство, вроде угрызения совести, будет тяготить меня всю жизнь. Ежели бог поможет нашим одолеть врага, то совестно будет сознаться, что не участвовал в деле славном и общем всему флоту; ежели же по трупам наших молодцов неприятелю удастся овладеть Севастополем, то в таком случае я себе никогда не прощу, что в это время сидел в Керчи без всякого дела. Прошу Вас, добрейший батюшка, разрешить мне сдать пароход кому-нибудь, а самому отправиться в Севастополь».

Из письма капитан-лейтенанта Марка Серебрякова отцу Л. М. Серебрякову 11 ноября 1854 года, Керчь

 

III

Начальник Черноморской береговой линии, вице-адмирал, кавалер орденов святых Георгия, Станислава, Владимира, Анны, Александра Невского, а также Белого Орла Лазарь Маркович Серебряков медленно сложил письмо вдвое и положил за обшлаг. Висок покалывало тягучей болью, и Серебряков подумал, что нынешний ноябрь не в пример прошлым годам удивительно тёпел и солнечен и что боль эта — от нестерпимого сверкания спокойной воды, от навязчивого густого запаха трав, раздавленных колесами и подошвами солдатских сапог. А может, от духоты и неподвижности воздуха, как будто обещавших близкую грозу, но лишь собравших синеватые редкие тучки над горами.

Подошел адъютант, поручик по флотскому ведомству, приложил пальцы к козырьку и отрапортовал, что погрузка артиллерии и фортового имущества на пароход «Таганрог» в основном завершена и на берегу остались лишь некоторые семьи служащих.

— Что значит «остались»? Не хотят ехать, что ли?

— Так точно, ваше высокопревосходительство, не желают. Хозяйство. Да и не верят, что земли эти отойдут от России... Прикажете применить силу?

— Желающим остаться не препятствовать. Полагаю, они правы в своих сомнениях.

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

— И положите, поручик, мокрый платок под фуражку... Верное средство от солнца.

Офицер благодарно и немного смущенно кивнул и, тут же, видимо, поняв, что такой кивок никак не соответствует уставным требованиям, вскинул руку к фуражке с потемневшим от пота краем околыша.

Силуэт «Таганрога», дымившего саженях в ста от берега, от мерцания бликов на воде казался зыбким и словно не касался поверхности моря грузными черными бортами. Оттуда слышались стрекотание паровой лебедки, командные выкрики. Отваливал от парохода опустевший баркас, и весла гребцов вскидывались и опадали двумя ровными линиями.

Форт Тенгинский — линия низкого вала, две сторожевые башенки над воротами и два десятка теснящихся друг к другу домишек с соломенными крышами — выглядел безжизненно. Тележное колесо и лопата с блестящим, сточенным острием, брошенные у ворот, усиливали это впечатление. И Серебряков с чувством горькой Досады подумал, что, если бы удалось своевременно укрепить линию, не пришлось бы сейчас снимать форт за фортом в этом скорбном движении вдоль кавказского берега между Анапой и Новороссийском — от Бомбор до форта Раевского. Впрочем, сожалеть об этом поздно, а Санкт-Петербург упоминаний о своих промахах не любит. И не прощает. «Извольте выполнять приказ и не мудрствовать!» — начертал на последнем рапорте Серебрякова генерал-адмирал и великий князь Константин.

Но так или иначе, а Серебряков был уверен, что сложившаяся на Черном море обстановка не может оставаться такой сколько-нибудь Длительное время. Не для того закладывались вдоль побережья Форты и укрепления, чтобы легко отдать эти земли врагу. Не для того здесь клубился пороховой дым, трещали от огня лесные завалы и множились ряды солдатских могил... Он прижал к глазнице обшитый кожей окуляр подзорной трубы — и в желтоватом окружье возникли едва заметные, плывущие по горизонту дымы. Несомненно, это шло к осажденному Севастополю очередное соединение вражеских транспортов.

За воротами строился отряд, с которым Серебрякову предстояло добираться до Вельяминовского редута, чтобы тоже подготовить его к эвакуации, — рота солдат, полусотня казаков. Сипловатым баском покрикивал фельдфебель, шагая вдоль рядов. Казаки перекликались звонкими, бесшабашными голосами; одни подтягивали подпруги, другие уже гарцевали на низкорослых, гривастых лошадках. Субал-терны курили, собравшись поодаль в кружок, и табачный дым висел над головами тонкими синеватыми нитями.

— Ротного писаря ко мне, — сказал Серебряков, щурясь от солнца и пытаясь вспомнить, что именно напоминают ему эти тонкие синеватые нити, медленно колеблющиеся и оседающие на ярко-зеленую траву.

— Непременно будет гроза, — пробормотал поручик и смахнул с бровей капли пота.

И Серебряков вспомнил: такими же легкими и слоистыми были облака над Кронштадтским рейдом в сентябре 1836 года, когда Балтийский флот салютовал ботику Петра Великого, направлявшемуся к месту своей последней почетной стоянки. Под парусом, с огромным развевающимся Андреевским полотнищем, эскортируемый яхтой с императорским штандартом на грот-мачте, легендарный ботик скользил вдоль строя линейных кораблей. Его встречали свистками «захождения», приспущенными до трети гафель-фала флагами и плотными клубками залповых дымов.

— Будет гроза, — сказал тогда старший помощник «Полтавы», долговязый рыжеволосый капитан третьего ранга Николаев-второй. На щеках его рдели пятна румянца. И командир «Полтавы» Серебряков отметил про себя, что людям, вероятно, свойственно в минуты сильного волнения произносить слова, как будто не имеющие никакого отношения к происходящему. Впрочем, гроза в ту ночь все же разразилась — от частых разрядов молний голубой купол Кронштадтского собора словно взмывал в черноту неба. Потоки дождя вспенили море, сделали его грязно-серым и начисто лишили недавней торжественности и величия.

Подбежал ротный писарь, остроносый, еще довольно молодой, со щегольскими бачками и предупредительно-угодливым взглядом, присущим его сословию. Он ловко пристукнул задниками сапог, ловко вскинул руку к примятой белой бескозырке с номером полка.

— Дай-ка мне, братец, что для письма надобно, — кивнул Серебряков, испытывая нечто вроде раздражения от аккуратно подбритых бакенбард писаря, от внимательного взгляда, в котором сейчас читалась тревога. Строевым солдатам было не до щегольства.

Возможно, замешкайся писарь, раздражение Серебрякова нашло бы выход. Но, лихо сдвинув кожаную сумку на живот, писарь достал плотную пачечку бумаги, склянку, заткнутую тряпицей, и несколько перьев, перевязанных белой тесемкой.

— Небось рад, что уходим? — спросил вице-адмирал, пристраивая листок бумаги на шершавой и теплой коже барабана, принесенного по знаку поручика. Избыток чернил тяжелой фиолетовой каплей сорвался с кончика пера в траву, оставил на широком сочном листе разлапистую кляксу.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство! — бойко ответил писарь и добавил, глухо кашлянув: — Нам радоваться нечему... Потому как баба тут остается, ваше высокопревосходительство. Назад-то скоро будем?

— Скоро, братец, скоро, — сказал Серебряков, подумав, что, видимо, был несправедлив к этому солдату, который в сущности мыслит и рассуждает так же, как и он сам. Но тут же отрешился ото всего окружающего, потому что строки, которые предстояло написать на желтоватой четвертушке бумаги, требовали полной сосредоточенности, хотя и звенели в сознании каждым продуманным за эти часы словом.

«Не могу препятствовать велению долга и совести и потому благословляю! — написал Серебряков торопливо, почти не отрывая пера, словно боялся, что может высказать иное. — Об одном лишь прошу и настаиваю, сын мой: береги себя, насколько это будет возможным».

Вы, поручик, будете в Керчи теперь раньше меня, — протянул он письмо адъютанту и увидел, как мгновенной радостью зажглись глаза офицера. Но не осудил его: недолгое плавание на «Таганроге», конечно же, приятнее марша вдоль берега, от форта к форту. А поручик, хотя и страдал приступами местной изнурительной лихорадки, от выполнения своих обязанностей не уклонялся и на судьбу не жаловался.

— Вручите не мешкая, — продолжал Серебряков. — Зная вашу обязательность, поручик, полагаю это напоминание лишним. Да, у каждого в жизни есть свой перевал... Что?

— Так точно, ваше высокопревосходительство, — машинально пробормотал адъютант.

 

IV

«У каждого в жизни есть свой перевал...» Эта фраза сложилась в сознании Серебрякова три года назад, когда он решился на столь необычный поход. И он тогда подивился тому, что понадобилось прожить на свете шесть десятков лет и сорок два года прослужить на флоте, чтобы утвердиться в такой несложной в сущности мысли. Может быть, потому, что немало попадалось в этой длинной и нелегкой жизни разных перевалов и каждый из них казался главным. Это естественно, ведь человеку не дано заглянуть в свой завтрашний день.

Каким непреодолимым перевалом казался тот дождливый июньский день, когда восемнадцатилетним нескладным пареньком он остановился перед входом в Севастопольские классы навигации! Сбитые дождями с акаций кисти цветов лежали у обочин, слегка издавая сладкий запах. Какой-то босой малый в клеенчатой матросской накидке вынес из помещения классов ведро с грязной водой и выплеснул ее чуть ли не под ноги Казару Арцатогорцяну. Тот отпрыгнул, выругался по-армянски и тут же смутился. А малый захохотал, откинув стриженую голову, потом наморщил веснушчатый нос и неожиданно чихнул. И тогда засмеялся Казар.

— Чего скалишься? Табак есть? — спросил стриженый. — Нету? Ну, тогда шагай себе! Дядька увидит, он тебе даст — тут чужим делать нечего.

— А я не чужой, — как-то сразу решившись, сказал Арцатогорцян. — Я тут учиться буду.

— Не из черкесов?

— Армянин.

— Армя-ни-ин? — удивился стриженый и даже свистнул тихонько. — Не было еще такого, чтобы на флоте кто-то из вашего брата был!

— Теперь будет, — запинаясь, но старательно выговаривая русские слова, сказал Арцатогорцян и, заметив ухмылку, почувствовал, как кровь бросилась в лицо, как стало жарко глазам.

— Ну, ты, бешеный, — отступил парень и перебросил ведро в другую руку. — Я что, против сказал чего-нибудь?..

Позднее, когда Казар был уже зачислен волонтером в Черноморский флот, они подружились. Никодим Коршаков был здешним, сыном боцмана с одного из кораблей ушаковской эскадры, удостоенного за выслугу лет и отвагу при взятии Корфу личного дворянства. Рядом стояли их койки в казарме, общими были съестные припасы. Впрочем, все в классах старались обзаводиться друзьями: известно, что сообща прожить легче, а никакого пищевого довольствия или там обмундирования волонтерам не полагалось вплоть до окончания трехлетнего курса и зачисления в гардемарины.

Девятнадцать лет спустя в славном деле взятия морским десантом города и крепости Мидия капитан-лейтенант Коршаков был убит турецкой картечной пулей.

А не перевалом ли был февральский день 1820 года, когда на шканцах корвета «Або», стоявшего на Феодосийском рейде, огласили высочайший рескрипт о производстве Лазаря сына Маркова Серебрякова (так он был для удобства произношения переименован во всех документах) из мичманов в лейтенанты? Или в бою под Варной, когда, командуя батареей второго дека правого борта линейного корабля «Париж», он заменил убитого наводчика и одновременно продолжал руководить огнем?.. Серебряков навсегда запомнил ту минуту, когда вице-адмирал Мессер вручал ему крест святого Владимира с бантом — первую его награду. Но эта радость была неизмеримо слабее той, что испытал он в бою, когда осознал, что хорошо выполняет свое дело. И еще врезалось в память, когда весь покрытый копотью, с окровавленной повязкой на голове старший канонир Савелий Перегудов первому протянул ему медную кружку с подкисленной водой.

— Пей же, ваше благородие... Ладно поработали! А мы грешным делом опасались малость...

— Чего ж опасались?

— А того, что не сдержите по младости... Однако ошиблись.

А не была ли перевалом та непроглядно темная ночь у Карабурну, когда перед бушпритом люгера «Глубокий» вспыхнули боевые огни и Серебряков увидел, что люгер окружен турецкими кочермами? Люгер шел с парламентерским сигналом, но разве можно было надеяться на благородство врага? Ведь было ясно: это засада.

Бой был коротким и головокружительным, как осенний шквал. Загораживавшая узкий выход из бухты Эрмендела кочерма запылала от двух удачно выпущенных брандску гелей, но навалилась на борт. Уже падали на палубу горящие обломки, уже цеплялись за вант-путенсы остервенело орущие турки с ножами в зубах, размахивая абордажными топорами. Но удалось оттолкнуться от кочермы, послать еще один продольный залп и затем развернуться под слабый ветер...

А лагерь русских войск под Стамбулом, когда пришло известие о появлении за турецкими линиями чумы? А высадка войск и строительство укреплений вдоль всего восточного берега Черного моря? А основание Новороссийска?..

Свеча потрескивала и оплывала — прозрачные капли накатывались одна на другую, почти мгновенно мутнели и становились желтыми, образовывая причудливый, бугристый узор. Тени метались по плохо выбеленным стенам, по иконе с темным, почти неразличимым ликом, по сухим цветам, засунутым за киот, по штабной карте, расстеленной на столе.

— Так вы говорите, что в это время года Марух труднодоступен?

— Я утверждаю это со слов туземцев, ваше высокопревосходительство, — наклонил лысеющую голову полковник Карлгоф, и золоченый аксельбант офицера Генерального штаба на его груди качнулся в такт этому движению. Взгляд водянистых глаз выражал полное понимание и готовность, но мерцала в них какая-то искорка, то ли недовольства, то ли осуждения.

— Сейчас конец августа. Не значит ли это, что в последующее время доступ на Марух станет еще более затрудненным?

— Разумеется, ваше высокопревосходительство. Но...

— Так не значит ли, что мы должны использовать имеющуюся возможность?

— Простите, ваше высокопревосходительство, но разве вы просите совета?

— Нет, полковник. Мне только хотелось узнать ваше мнение. Я его узнал. Спасибо.

Серебряков догадывался, что этот медлительный в движениях, осторожный в словах человек, умеющий слушать и быть предупредительным, выполняет не только обязанности начальника штаба и канцелярии при командующем Кавказской береговой линией. Иначе откуда бы в Санкт-Петербурге столь подробно знали обо всем, что касается не только распоряжений Серебрякова, но и его личной жизни, привычек?

В своем начальнике штаба Серебряков невольно видел всех тех, кто смотрел на него как на выскочку. Чопорные остзейские бароны, носившие флотские мундиры как нечто родовое, наследственное, бросали на него презрительно-надменные взгляды, отпускали за спиной реплики, которые заставляли его стискивать зубы до боли в каменеющих скулах. Разумеется, по мере продвижения Серебрякова по службе таких взглядов и реплик становилось все меньше. Затем он стал замечать на лицах курляндских и лифляндских баронов только подрагиванье тонких губ. Серебряков знал, что им хотелось бы сказать: «Не потому ли, уважаемый, вы столь милостивы к горцам, что в ваших жилах тоже течет восточная кровь? Не потому ли карательным экспедициям в горы вы предпочитаете длительные переговоры и даже развертывание меновой торговли с туземцами? Не потому ли вы организовали в Новороссийске школу для черкесских детей?..»

Нет, Серебряков не был мягок с врагами. Но он старался быть справедливым, полагая, что именно в справедливости залог не только скорейшего умиротворения этих мест, но и последующего их процветания. Он без жалости приказывал атаковать и сжигать суда, привозившие из Турции контрабандное оружие. Он брал заложников и, не колеблясь, приказывал преследовать всех, кто нападал на русские военные посты. Но лишь тогда, когда точно знал, что иного выхода нет. К этому его обязывала присяга. Но в то же время Серебряков лучше многих знал, как фанатичны еще здешние горские племена, послушные имамам и шейхам, сколь хитроумны и предприимчивы английские агенты, пробирающиеся в горы, скрывающиеся по дальним аулам и умело ведущие подрывную работу.

— Мы выходим утром, полковник.

— Предварительные распоряжения сделаны, ваше высокопревосходительство...

— В том числе и о том, кто будет временно выполнять ваши обязанности, полковник?

Серебряков с удовлетворением увидел, что в водянистых глазах начальника штаба скользнули удивление и растерянность, что капли пота выступили на высоком бледном лбу. Узкая кисть легла на карандаши, черневшие ровным рядком, раскатила их и замерла.

— Если я правильно понял вас...

— Совершенно правильно, полковник, — весело сказал Серебряков. — Ваши глубочайшие знания и умение оценивать обстановку... Тем более что экспедиция наша преследует цели скорее дипломатические и научные, нежели военные.

Последняя фраза вполне могла быть расценена как скрытый намек на чрезмерную осторожность Карлгофа, на недостаток в нем воинского пыла. И Серебряков даже хотел, чтобы полковник обиделся, вспылил, потребовал объяснений. Тогда появился бы повод высказать ему многое. Но полковник был слишком растерян и лишь криво улыбнулся.

— Конечно, ваше высокопревосходительство. Ведь вы — член Русского Географического общества, а это не только здесь, на Кавказе, но и в столичных кругах немалая редкость.

— К сожалению, это так, — просто сказал Серебряков, сразу потеряв желание о чем-либо полемизировать с этим человеком. Пусть бы он скорее ушел. Ведь потом им придется тесно общаться изо дня в день. Что ж, зато полковник сможет представить Санкт-Петербургу пространный доклад. И может быть, там поймут наконец, что путь, которым следует вице-адмирал Серебряков, наиболее верный из всех в этой бесконечной кавказской войне.

Нет, наверное, не был жизненным перевалом этот предстоящий поход в горы. Скорее продолжением обычной службы, в которой каждый выполняет то, что обязан по должности или призванию. А может, и неразумным был этот поход. Небось полковник Карлгоф, забудь он на миг субординацию, сумел бы доказать всю несостоятельность задуманного плана: шестидесятилетний моряк вознамерился верхом проехать по тропам, где еще не появлялись люди в русской форме, через районы, где население настроено резко враждебно, без достаточной охраны, около двухсот верст только до Маруха... Конечно же, для любого мало-мальски здравомыслящего человека все это представлялось чистейшим безумием. Но только так можно было узнать театр, на котором России предстояло действовать в ближайшие годы. А во имя этой цели любой риск совсем не безумие...

 

V

Князь Батал-бей Маршани улыбался. Улыбалось его круглое, обрамленное рыжей бородкой лицо с пухлыми красными губами, улыбались по-птичьи круглые, но умеющие мгновенно щуриться глаза. Казалось, улыбалась каждая клеточка его плотного тела, обтянутого коричневой, с серебром черкеской, — солнечные блики вспыхивали на серебре рукояти кинжала, на газырях, канители штабс-капитанских эполет, один из которых был прикреплен несколько криво. И только руки с короткими пальцами, унизанными перстнями, выражали тревогу. Переводчик, похожий в профиль на нахохлившегося грача, сотник Давид-ду едва поспевал за ним.

— Князь говорит: зачем так мало людей? Князь говорит, что если сардар не хочет оставаться в Сухуми, то пусть поживет в Марамбе. Винограда здесь, правда, нет, но зато есть барашки, очень много молодых барашков. А вино доставят из долины...

— Скажи князю, — усмехнулся Серебряков и оглянулся на свой маленький отряд, вытянувшийся цепочкой у начала горной тропы. Сдвоенные вершины Чижоуша и Агыша, покрытые снегом, сияли в голубом небе, как чудовищные сахарные головы. Ниже отсвечивали Доломитовые грани, а еще ниже зеленели леса, кудрявились по ветвистым отрогам. — Скажи князю, что сардар удивлен. Разве долг преданного белому царю князя не в том, чтобы дорога через Цебельду была спокойной? Ведь это отданные его мудрости владения...

— В-вах! — выдохнул князь, выслушав перевод, и руки его хлопнули по полам черкески с такой силой, что те высоко взметнулись. И ноги в сыромятных поршнях и щегольски стянутых ноговицах переступали, словно князю не терпелось броситься танцевать.

— Это не вина князя, положившего свою преданность к ногам белого царя, — тараторил переводчик, клоня голову набок и словно напрягая обращенное к князю волосатое ухо. — Это вина его неразумного брата Эсшау, ныне скитающегося абреком по Цебельде. Неразумный Эсшау говорит, что на мне и на русских кровь его трех братьев! Но ведь сардару известно, что только так я и мог подтвердить свою верность белому царю! И не трех, а только двух братьев я убил по священным законам кровной мести, ведь третьего, Хамил-бея, расстреляли в Сухуме русские...

— Что и говорить, достойный человек, — негромко, но с едкой насмешливостью произнес капитан корпуса топографов Рябов, сидевший на смирной буланой кобыле, тянувшейся к редким травинкам на камнях осыпи. Лицо капитана, покрытое густым загаром, с голубыми глазами и чуть вздернутым носом, оставалось абсолютно спокойным, и не понять было, кого имел в виду штабс-капитан — Батал-бея или его мстительного брата-абрека. Казалось, Рябову совершенно безразличны перипетии княжеской междоусобицы.

Поручик корпуса горных инженеров Абрюцкий, юноша с усами и бакенбардами, которые он завел, чтобы выглядеть старше своих двадцати четырех лет, что-то насвистывал. Адъютант Серебрякова лейтенант Стеценко курил и с любопытством осматривался по сторонам. Похоже, его больше всех увлекала перспектива путешествия через Кавказский хребет, приключения в духе популярного среди молодежи Фенимора Купера.

Полковник Карлгоф держался позади, рядом с полусотней казаков, в седле сидел прямо, по сторонам не смотрел и только поминутно вытирал лоб большим платком.

— Спасибо за предупреждение, — сказал Серебряков и тронул поводьями своего низкорослого пятнистого жеребчика, на котором сделал не одну сотню верст вдоль Кавказского побережья.

Казаки завели донскую песню с подголосками и присвистом. Серебряков подумал, что, вероятно, придется не меньше половины их отправить назад: кованные только на передние ноги казачьи лошади не смогут одолеть здешней крутизны и ползущих осыпей. А может, и всех придется вернуть.

— Бойтесь урочищ Псху! — крикнул князь вслед по-русски и помахал рукой не то облегченно, не то с насмешкой.

Тропа взбиралась круто вверх, но многочисленные корни деревьев своими узловатыми жилами создавали нечто вроде ступенек и облегчали подъем. Внизу, все более отдаляясь, пенился среди валунов Кодор, наполнял ущелье гулом и грохотом. И казалось, что теперь уже никуда не деться от этого неумолчного шума воды, рвущейся сквозь скалы к морю. Пахло прогретыми солнцем травами и листвой. Сквозь вершины дальних деревьев прорисовывались сахарные пики, словно врезанные в голубой шелк неба.

 

VI

Солнечный луч пробил путаницу зарослей на краю ущелья и заплясал среди мохнатых, как лапы сказочных чудовищ, стволов самшита. Впрочем, луч не плясал — клубилась водяная пыль от близкого порога, кипящего бело-голубыми ключами; мелко дрожали глянцевые листочки, и казалось, вся роща ходит ходуном. Тяжело падали холодные капли, густой мох под ногами был скользким, и какие-то багрово-фиолетовые грибы, похожие на жадно раскрытые рты, теснились там, где было наиболее сумрачно и сыро.

Но уже осталась позади угрюмая самшитовая роща, под ногами качался сплетенный из лиан мост. И жутко было видеть, как в многочисленных просветах этого настила мчатся, искрясь и играя пенными кривыми гребнями, стремительные потоки. Но хотелось смотреть на них неотрывно и чувствовать, как медленно покачивается мост...

— Заметьте, Рябов, — услышал Серебряков свой собственный голос, — сколь часты здесь странные сближения растений совершен-Но различных климатов! Видите? На одной стороне Кодорского УЩелья преспокойно растут фиговые деревья, грецкий орех и виноград... А здесь только ели и сосны. А чуть выше — даже березы и пихты...

Да, здесь встречались даже пихты, светло-зеленые, с пушистыми, прямо-таки веселыми ветвями. Но сразу же за ними стлались по каменистым откосам заросли рододендрона, подставляли солнцу кожистые широкие листья. А чуть дальше, на небольшой поляне, окруженной величественными соснами, белели поросшие мхом руины какого-то сооружения. Остатки каменной кладки можно было различить лишь по нескольким сохранившимся стыкам между блоками.

— Третий век до рождества Христова, — определил капитан Иохель, знаток археологии, черноволосый и глазастый. — Греческий храм, ваше высокопревосходительство. Видите, каким четким полукругом располагаются камни? Ну, может, не совсем храм, скорее святилище... Но каковы были греческие колонисты, а? Забраться в такую высь...

Как и предполагал Серебряков, пришлось отправить назад всех казаков. Когда разбили бивак на поляне, вдали, усиленные эхом, прокатились несколько выстрелов. Суматошно перекликались гортанные голоса стрелков местной милиции, сопровождавшей теперь экспедицию вместо казачьей полусотни. Еще один выстрел ударил совсем близко.

— Ваше высокопревосходительство! Лазарь Маркович! — послышался голос лейтенанта Стеценко.

Серебряков откинул полог палатки и вышел. В ослепительном сиянии утреннего солнца поляна казалась нарисованной неестественно яркими красками. Выше по склону простирались альпийские луга с неведомым жителям долин пестроцветьем, а еще выше тянулся широкий, играющий фиолетовыми искрами снежник.

С радостным гомоном по поляне двигалась толпа абхазских стрелков — усатые и бородатые лица, башлыки, черные и коричневые чухи, постолы, бляхи поясов, кинжалы и разнокалиберные ружья.

В центре вороной жеребец вытанцовывал стройными ногами с белоснежными бабками, вскидывал сухую маленькую голову, ронял клочья пены и косил испуганным глазом. Серебряков не сразу увидел, что в седле сидит человек, связанный арканом и от этого кажущийся безруким.

Пленника у самой палатки рывком сдернули с седла. Он был молод, почти мальчик; на безусом бледном лице с закрытыми глазами резко выделялись длинные ресницы. Чуха на пленнике была из тонкого сукна. Он открыл глаза, повел узкими плечами, словно преодолевая боль, презрительно и спокойно оглядел тех, кто держал его. Толпа заклокотала яростью.

— Развяжите его, — приказал Серебряков и тут же повторил приказание, потому что милиционеры только переглянулись и пощелкали языками. — Развязать!.

Аркан упал к ногам юноши, он переступил через волосяную петлю и, глядя на Серебрякова, приложил на миг правую руку к груди, губам и лбу. Пленник держался с достоинством, без тени страха.

— Кто он? — спросил Серебряков подбежавшего переводчика. Гул голосов со вспышками гневных восклицаний был ответом. Кто-то ударил кинжалом плашмя по крупу жеребца, и тот вскинулся на дыбы, захрипел.

— Это же Арслан! — перевел Давид-ду смысл гневных восклицаний, развел руками в недоумении, но тут же закивал, поясняя подробнее: — Это, ваше высокопревосходительство, сын расстрелянного в Сухуме князя Хамил-бея Мартами, того самого, кровь которого на русских! Он племянник штабс-капитана Батал-бея, который много бы дал, чтобы мальчишка попал в его руки! Люди говорят, ваше высокопревосходительство, что теперь, хвала создателю, они смогут неплохо заработать.

Пленник проговорил что-то высоким гортанным голосом, в котором звучали ярость и презрение.

— Он угрожает?

— Нет, ваше высокопревосходительство. Он просит, чтобы не били его коня. Он говорит, что только последние негодяи могут истязать благородное животное.

— Зачем он здесь?

— Он говорит, что его прислал дядя, абрек, князь Эсшау Маршани, чтобы узнать, чего ищет в горах большой сардар, о котором говорят, что он всегда справедлив.

— Отличный случай, чтобы обеспечить нашу безопасность, — негромко сказал стоявший позади Серебрякова полковник Карлгоф. — С таким заложником мы пройдем где угодно. А потом и Батал-бей сможет получить замечательный подарок!

— У него было оружие? — спросил Серебряков. Из толпы вышел кряжистый человек с обильной сединой в рыжей бороде и багровым шрамом на щеке. Он положил к ногам вице-адмирала оправленные в серебро саблю и кинжал.

— Верните их ему...

— Ваше высокопревосходительство, не делайте этого, — прошептал в спину Серебрякову начальник штаба.

Серебряков наклонился, поднял оружие и, шагнув вперед, протянул его Арслану. Тот, благоговейно прикоснувшись губами к металлу, склонился в поклоне.

— Волчонок, — громко сказал капитан Рябов, и в его голосе прозвучало искреннее восхищение. — Приехать в стан врагов открыто... Нет, я, наверное, никогда не смогу понять Востока, черт меня побери!

— Если хочет, пусть остается в нашем отряде. — Серебряков пристально смотрел на недавнего пленника, чувствуя, что этот отважный и гордый юноша ему нравится. И как хорошо, что он совсем не похож на своего дядю, щеголяющего эполетами, пожалованными самим Воронцовым, а ночи проводящего в похожем на крепость блокгаузе. — И пусть знает, что может отъехать от нас, когда пожелает... Капитан Иохель, потрудитесь поподробнее записать в дневнике похода события нынешнего утра.

 

VII

Перебравшись по висячему мосту через бурную Чхалту, отряд вышел на каменистый откос ущелья и сразу углубился в лесистую Долину, которую переводчик, поговорив с Арсланом, назвал Адзга-Рой. Название прозвучало гортанно и странно, но оно удивительно подходило к этим диким краям, где вечная зелень уживалась со снегами, а реки бежали то среди хаотического нагромождения камней, то набухали так, что, казалось, вот-вот вырвутся из ущелий, и несли вырванные с корнями вековые деревья.

Арслан ехал немного поодаль от каравана, держался замкнуто; спрашивали — отвечал, но сам вопросов никому не задавал.

Серебряков, поглядывая на узкого в плечах всадника, дивился его самообладанию. Стрелки-горцы даже не старались скрыть свое недоверие к нему: то один, то другой вырывались из общего строя, рысью обгоняли Арслана Маршани, некоторое время гарцевали впереди и затем, описав полукруг, возвращались на свое место. Но юноша словно и не замечал эти маневры, даже не поворачивал головы. И только губы его презрительно вздрагивали.

— Я не удивлюсь, если у перевала нас встретят люди этого проклятого абрека, — покосившись на молодого горца, сказал полковник Карлгоф. — У него, по донесениям, не меньше полутысячи сабель...

— Очень может быть, — кивнул капитан Рябов. На передней луке седла он пристроил деревянную планшетку с бумагой и делал пометки. — Очень может быть... Конечно же, в Санкт-Петербурге, скажем в Александровском саду, намного безопаснее.

— Вам не кажется, что вы забываетесь, капитан? — процедил Карлгоф и, дав шенкеля своему маштаку с длинной гривой, обошел капитана, который даже не поднял головы.

Внезапно, как это часто бывает в горах, сгустились тучи, начался дождь. Он был недолгим, но почва под ногами, и так сырая от многочисленных ключей, совсем раскисла. Почерневший от влаги лес обступал отряд со всех сторон. То и дело попадались завалы из обрушенных грозой деревьев, нагромождения стволов с торчащими во все стороны сучьями. Их приходилось объезжать, делая порой немалый крюк, а затем снова выходить на линию намеченного по карте маршрута. Серебряков невольно думал о том, что будущих строителей дороги в этих местах ждут чудовищные трудности; в необходимости же ее строительства он не сомневался: это был бы кратчайший путь от Черноморского побережья на Кубань.

Лес редел, становился все ниже, чаще тянуло холодным, почти зимним ветром. И на исходе четвертого дня пути за пологими склонами, поросшими стелющимся рододендроном, за каменными гребнями показалось подножие горы Марухи. Вдоль длинного ее массива ползли клочья облаков. Прокатился тяжелый и низкий гул, отдавшийся эхом.

— Гроза, что ли? — спросил поручик Абрюцкий, вертя головой в надвинутом на самый нос мятом офицерском картузе.

— Снежная лавина, — сказал переводчик, понизив голос.

И этот тяжелый гул, и чувство тревоги, скользнувшее, как дуновение ветра, по всему каравану, напомнили Серебрякову летние дни 1838 года, когда Черноморская эскадра высаживала первые десанты на кавказский берег. Пушечная пальба вот так же тяжело отдавалась среди скалистых отрогов в устьях рек Соча, Туапсе, Шапсухо...

Среди тех, кто стоял на палубе, готовясь спуститься в шлюпки, капитан первого ранга Серебряков отметил высокого, еще молодого, но с заметной сединой на курчавых висках человека, в солдатской шинели, с ружьем в руках. Солдат пристально смотрел на лесистый таинственный берег, и в глазах его стоял не страх, не любопытство, а нечто вроде тихой грусти. Другие солдаты жадно курили, переступая с ноги на ногу, ругались или просто болтали о всякой всячине, явно томясь в ожидании дела. Этот же был неподвижен. И как-то не вязалась с его обликом грубая шинель.

— Ты, братец, нездоров никак? — спросил, подходя, Серебряков. Он хорошо знал, как важно ободрить солдата перед боем, когда душа просит участливого слова.

Но солдат, обернувшись и вытянувшись, смотрел прямо и даже, как на миг показалось Серебрякову, чуть свысока. Похоже, он и не нуждался в участии.

— Никак нет, здоров, ваше высокоблагородие.

— Так отчего ж так хмур, братец? Или перед делом сердце замирает? Так это не беда — еще немного, и все думы забудутся...

Медный рожок запел хрипло и напористо.

— В чем, в чем, а в замирании сердца Россия нас не упрекнет, ваше высокоблагородие, — ответил солдат.

Серебряков вспомнил, что генерал-лейтенант Вельяминов, командующий войсками на Кавказской линии, говорил недавно о нескольких участниках мятежа на Сенатской площади, отбывших каторжные сроки и направленных в действующую армию для дальнейшего искупления своей вины перед государем. Конечно же, это был один из них — иначе откуда такая речь, такой гордый вид? Капитан первого ранга почувствовал нечто вроде смущения перед этим солдатом. Кто знает, как сложилась бы его собственная судьба, если бы он, будучи в 1825 году лейтенантом, служил не в Феодосии, а в Санкт-Петербурге? Ведь, как известно, флотский экипаж одним из первых вышел на Сенатскую площадь...

— Ваше имя? — спросил Серебряков.

— Тенгинского полка рядовой Александр Одоевский.

— Мы будем в одной шлюпке, — сказал Серебряков, понимая, что эта фраза будет приятна разжалованному. Перед лицом смертельной опасности они равны.

Было ли что-либо общее между тем днем и днем четырнадцать лет спустя, когда он принял решение перейти с отрядом через Кавказский хребет? Дело даже не в несомненной пользе такого похода. Есть еще нечто, чего не упомянешь ни в каких докладных записках, — это сознание собственной сопричастности солдатскому делу, а значит, и необходимости идти на личный риск.

Перед подъемом на Марух остановились на ночлег. Ветер налетал порывами на полотняные палаточные стены, вдавливал их внутрь, посвистывал в веревочных растяжках. Костры дымили, не хотели разгораться. От близких снежников ощутимо тянуло морозцем. Трудно было поверить, что всего в ста верстах отсюда плещется теплое море и зной висит над галечными отмелями и плоскими крышами построек, по стенам которых вьются виноград и глицинии.

Поужинали вяленой бараниной, пахнувшей дымом, кукурузными лепешками, которые слежались во вьюках и крошились в пальцах. Серебряков кутался в войлочную бурку; ему нездоровилось, и он поймал себя на мысли, что думает о своем возрасте как о чем-то привычном. Это огорчило, ибо он всегда был уверен: человек молод и полон сил до тех пор, пока мысленно видит себя таким.

Проснулся вице-адмирал как от толчка. Он откинул бурку, привстал, всмотрелся во тьму. Вокруг было тихо, прекратился и ветер. Но в палатке ощущалось присутствие кого-то постороннего.

— Кто здесь? — спросил Серебряков. Спросил негромко, потому что сознавал нелепость такого вопроса. Он не ожидал ответа и вздрогнул, услышав голос.

— Не надо бояться, сардар, — раздались во тьме гортанные звуки, похожие на клекот большой хищной птицы. — Один маленький разговор, сардар, и я уйду...

— Кто ты и что тебе нужно? — Серебряков говорил все так же негромко, испытывая не страх, а скорее любопытство. — Как тебе удалось попасть сюда?

— Твоя охрана — ишаки, сардар. А зовут меня Эсшау-бей Мар-шани. Слышал?

Гортанный голос звучал спокойно и почти дружелюбно. Серебряков подивился отчаянной смелости, звериной ловкости, приведшим Эсшау Маршани в его палатку.

Несколько точных ударов стального кресала о кремень высекли сноп искр. На миг Серебряков увидел худое, с глубокими оспинами на щеках лицо — орлиный нос, зеленоватые огоньки глаз.

— Слышал. Значит, это ты прислал ко мне Арслана? Зачем?

— Он должен был сказать тебе это.

— Он сказал. Но что тебе от того, справедлив я или нет?

— Неправильно говоришь, сардар! Если человек справедлив, это самое главное! Может, я пришел сдаться.

— Твою судьбу будет решать суд, Эсшау-бей.

— Который расстрелял моего брата Хамил-бея? Ха! А если бы мою судьбу решал ты, сардар?

— На твоей совести много крови, Эсшау-бей, и ты это знаешь.

— Кровь кяфыров...

— Не только, Эсшау-бей. И кровь тех, кого ты вел во время восстания в Цебельде, и раньше... Они погибли за чуждое дело.

— За дело ислама.

— Разве англичане, которых вы прячете в горах, мусульмане? Белл, Уркварт, Ленгворт... Тебе знакомы эти имена?

— Я понимаю так, сардар, — раздался недобрый смешок, — что ты расстрелял бы меня... Да?

— Да, — сказал Серебряков, вслушиваясь в наступившую долгую паузу и ожидая выстрела. Конечно, было глупо затевать этот разговор. Глупо откровенничать с человеком, промышлявшим разбоем и оказавшимся вне закона.

— Ты и вправду справедливый человек, сардар, — хрипло сказал Эсшау. — Ты мог сейчас обмануть меня... Даже должен был сделать это. Когда я узнал, что ты уберег Арслана от этих шакалов и даже вернул ему оружие, я не поверил сначала...

— Россия не воюет с детьми.

— Так может сказать тот, кто уверен в победе. Но если я скажу об этом Кази Мулле, Хаджи Мухаммеду или даже самому шейху Шамилю, имаму Уль-Аззаму, разве они станут слушать меня?

— Имеющий уши да слышит.

— Ты можешь идти своим путем без боязни, сардар.

— А я и не боюсь, Эсшау-бей.

— Смелость — хорошая защита, сардар, — раздалось во тьме, — но лишний десяток сабель и ружей — Лучше...

Пахнуло холодком наружного воздуха. Не раздалось ни единого шороха, но Серебряков сразу почувствовал, что теперь в палатке он один. Эсшау-бей исчез

Вице-адмирал встал, накинул на плечи бурку и вышел из палатки. В бездонной глубине неба, цепляясь за клочья рваных туч, неслась ущербная луна. Смутные тени ветвей лежали на казавшейся серебристой парусине палаток. Поблескивал снежник.

— Стой! Кто идет? — заполошно выкрикнул часовой, и тут же послышался тонкий скрип пружины ружейного замка.

Серебряков назвал себя, подошел к часовому — милиционер-горец смотрел на вице-адмирала из-под лохм папахи.

— Спишь?

— Зачем спишь? Туда-сюда ходим, смотрим!

— И что видишь?

— Ничего не видим, тихо все. Вот тебя сейчас видим...

Утром Серебрякову доложили, что Арслан исчез, но в лагере появились двое горцев, которые хотят говорить с сардаром.

— Тысяча и одна ночь! — говорил, посмеиваясь и разводя руками, капитан Рябов. — Но каков волчонок, а? Утек, никто и не слышал!

— Я говорил, что мы постоянно подвергаемся смертельной опасности, — цедил полковник Карлгоф, почти не разжимая тонких губ и глядя на Серебрякова так, словно только что уличил его в чем-то преступном.

— На войне естественно подвергаться опасности, — холодно заметил Серебряков. — А что касается вашего предложения оставить храброго юношу заложником, то в этом, на мой взгляд, надобности не было. Неразумно, полковник.

— А теперь я хотел бы видеть появившихся в лагере горцев.

Их тотчас привели — двух бородатых, дочерна загоревших цебельдинцев, одетых в домотканые чухи, но с тем тщательно продуманным щегольством, которое всегда отличало истинного горца от жителя равнины. Они поклонились, приложив ладони к груди, губам, лбу.

— Они говорят, ваше высокопревосходительство, — сообщил переводчик, — что их прислал князь Эсшау-бей Маршани! Они говорят, что твои проводники ненадежны, а дорога на перевал трудна. Они говорят, что проведут твоих людей по самым хорошим тропам...

Л — адно, — сказал Серебряков, думая о том, что лучше было бы иметь своим союзником абрека Эсшау, чем его брата Батал-бея, пьяницу и труса.

 

VIII

«... Перейдя вброд реку Маруху и переправив на лошадях пеших, мы скоро вошли в ущелье, в котором протекает верховье этой реки, — писал позднее князю Меньшикову в обзоре для Русского Географического общества вице-адмирал Серебряков. — Ущелье это пРорезывает гору того же наименования. Края его высоки, круты и Утесисты. Во многих местах нам пришЛось идти пешком и пРобираться по скалам, а лошади, наконец, были спущены вниз и проведены по руслу Марухи. Постепенно возвышаясь, мы дошли прежде полудня до Марухского перевала... Тут перед нашими глазами возник процесс образования реки Марухи. Несколько водопадов низвергаются с утесов из-под снега и льда, а другие — из отверстий скал и, продолжая течение в долине, сливаются вместе и бегут к общему руслу всех вод. Растительность исчезла по мере нашего возвышения на Маруху. В полдень было довольно жарко (24° по Реомюру на солнце), а вода имела только 2° тепла...»

Но все это произошло позднее, а пока отряд медленно поднимался все выше и выше. Шли длинной цепочкой, таща на себе вьюки. Первыми, ощупывая тропу палками с коваными железными наконечниками, легко шагали горцы. Они не оглядывались, только изредка перебрасывались короткими фразами. Вслед за проводниками двигался Серебряков. На сапоги налипала вязкая глина, которую затем слизывал фирн — зернистые, плотно спаянные крохотные льдинки. Щеки обжигал морозный ветер, навертывались слезы — мир вокруг расплывался, искажал свои очертания. Но Серебряков не менял ритма движения, зная, что даже маленькая остановка может изменить весь настрой этого последнего перед перевалом броска.

Конечно же, у каждого в жизни не один-единственный перевал. Их много, хотя тот, что предстоит преодолеть, кажется самым главным и трудным. Но все надо пройти... Эта снежная белизна, в которую врезаются подошвы, оставляя позади подобия ступеней, чтобы по ним могли пройти другие, чем-то напоминала песчаный откос у александрийской мечети Абу-Дауда — может, сиянием песка, словно раскаленного до точки плавления африканским солнцем. К этому откосу отступил капитан-лейтенант Серебряков ноябрьским днем 1832 года, когда вывернулась из-за поворота вопящая, беснующаяся толпа дервишей.

После успешной войны и заключения мира в Адрианополе русское правительство вело длительные переговоры с султаном, уже искавшим союзников в Европе и надеявшимся на реванш. В качестве офицера для особых поручений при царском посланнике генерал-лейтенанте Муравьеве Серебряков побывал в Стамбуле и теперь попал в Александрию. Египетский паша, вассал Порты, вел себя уклончиво, рассыпался в мирных заверениях, но было известно, что египетские суда под турецким флагом накапливаются в гаванях западного побережья Черного моря.

Под завывание дудок, глухое уханье барабанов процессия дервишей-калантаров медленно двигалась по узкой улочке, на которую выходили гладкие, лишенные окон, выбеленные стены домов. Качались высокие шапки, развевались лохмотья плащей-хирок, босые задубевшие ноги казались высеченными из старого дерева. Раздавалось заунывное пение. Иные дервиши шли, закрыв глаза, изредка протягивая растопыренные пальцы с отросшими, как когти зверя, ногтями, чтобы коснуться плеча или спины двигавшегося впереди калантара. Иные кружились, монотонно вскидывая руки и восклицая тонкими голосами...

Серебряков знал, какую опасность для чужеземца, неверного, представляет такая встреча. Об этом говорили офицеры на фрегате «Штандарт», об этом предупреждали русских сладкоречивые чиновники египетского паши. И кто знает, какими тайными пружинами приводится в действие фанатизм! Дервиш есть дервиш, он не подвластен суду, он отвечает только перед своим старейшиной — пиром.

Злые, острые, как два шила, глаза дервиша, возглавлявшего процессию, остановились на русском офицере. И процессия остановилась, словно споткнувшись. Еще кружился кто-то, но кружение все замедлялось и вот замерло. Угас и чей-то отчаянный тонкий вскрик. Несмотря на давящий зной, Серебряков ощутил страшный холод, обдавший его с головы до ног.

Всем своим существом он чувствовал, что одна секунда может решить все, стоит только этому обросшему волосами страшилищу протянуть покрытую струпьями руку, ткнуть ею в сторону кяфыра, осмелившегося осквернить своим присутствием святое место... Было мучительное желание коснуться эфеса шпаги, чтобы не сознавать себя безоружным, беззащитным. Хотя какое это оружие — шпага? Здесь, увы, не поможет и пушка...

Серебряков не шевельнулся, не отвел взгляда от прищуренных глаз дервиша.

И все тут же кончилось: дервиш усмехнулся, сплюнул и отвернулся. Процессия двинулась дальше под завывание дудок и выкрики, буханье барабанов, Опять закачались и закружились высокие шапки. Серебряков перевел дыхание, он не мог сообразить, сколько прошло времени: секунда или час?

— Счастлив твой бог, — сказал, поведя лысой головой, командир «Штандарта» капитан первого ранга Лукин, когда услышал об этом случае. Но Серебряков знал, что отнюдь не слепое везение спасло его, а собственная выдержка. И хищный зверь не бросается на человека, когда чувствует, что тот не боится его. Впрочем, раз на раз, как говорится, не приходится.

Было ли это тоже перевалом? Пожалуй, было...

Серебряков прикрыл лицо перчаткой от усилившегося ветра, протер слезящиеся глаза и вдруг понял, что подъем кончился, что последний шаг сделан и он стоит на вершине Марухского перевала.

— Мы не пойдем дальше, — перевел Давид-ду несколько невнятную речь одного из проводников. Концы башлыка закрывали его подбородок. — Там, внизу, в половине одного конского перехода стоят русские... Пусть сардар позволит нам уйти.

— Это отряд генерал-майора Эристави! — сиплым голосом вскричал полковник Карлгоф. — Славу богу, мы спасены! Ваше высокопревосходительство, прикажите задержать этих двух разбойников! Они слишком много теперь знают...

Серебряков сделал несколько шагов к проводникам.

— Русское командование благодарит вас за важную услугу, которую вы оказали. У меня сейчас нет ничего, чем я мог бы вознаградить вас, — твердо выговаривая слова, произнес вице-адмирал на ногайском наречии, которое, как он знал, цебельдинцы понимали. — Но если вы спуститесь в долину и придете ко мне, я прикажу снабдить вас всем необходимым — солью, мукой... Можете передать это всем жителям Псху. А теперь ступайте!

Проводники молча поклонились, приложив ладони к груди, губам и лбу, повернулись и неторопливо начали спускаться с перевала.

А Серебряков уже смотрел на Север, куда сползали гребнистые отроги Марухи и где за снегами, за лесными чащобами, которые еще предстояло пройти, лежала Кубань.

 

IX

«Милостивый государь Лазарь Маркович!

Доблестная военная жизнь Ваша дает мне право говорить с Вами откровенно, несмотря на чувствительность предмета. Согласившись на просьбу сына, Вы послали его в Севастополь не для наград и отдыха; движимые чувством святого долга, лежащим на каждом русском, и в особенности моряке, Вы благословили его на подвиг, к которому призывал его пример и внушение, полученные им с детства от отца своего; Вы свято довершили свою обязанность, он с честью выполнил свою. Почетное назначение — наблюдать за войсками, расположенными в ложементах перед Камчатским люнетом, — было возложено на него как на офицера, каких не легко найти в Севастополе, и только вследствие его желания. Каждую ночь, осыпаемый градом пуль, он ни на минуту не забывал важности своего поста и к утру с гордостью мог указать, что бдительность его была недаром; с минуты его назначения неприятель, принимаясь вести работы, не подвинулся ни на вершок.

Несмотря на высокое самоотвержение свое, ни одна пуля его не задела, а всемогущему богу угодно было, чтобы случайная граната была причиной его смерти — в час ночи с 22 на 23 число он убит!!

В Севастополе, где весть о смерти почти уже не производит впечатления, сын Ваш был одним из немногих, на долю которых досталось искреннее соболезнование всех моряков и всех знавших его; он был погребен в Ушаковой балке. Провожая его в могилу, я был свидетелем непритворных слез и горести окружающих.

Сообщая эту горестную весть, я прошу верить, что вместе с Вами и мы, товарищи его, разделяем Ваши чувства.

Павел Нахимов

24 марта 1855 года, Севастополь»

 

X

«...Товарищи наши под неприятельскими ядрами и бомбами погибают тысячами; тяжело и грустно читать обо всех ужасах, претерпеваемых нашими с мужеством, и сидеть, ничего не делая, в настоящее время в Керчи...»

«...Прекрасный офицер, редких душевных качеств человек, он был украшением и гордостью нашего общества, а смерть его мы будем вспоминать как горькую жертву необходимости для искупления Севастополя».

Флота адмирал и член Адмиралтейств-Совета, кавалер орденов святых Георгия, Станислава, Владимира, Анны, Александра Невского, а также Белого Орла всех степеней и с мечами Лазарь Маркович Серебряков еще раз перечитал эти строки — в одном письме торопливые и чуть ползущие книзу, а в другом — твердые и четкие, хотя давно знал их наизусть, и подумал с горечью, что судьба не подарила ему счастья остаться на том же перевале, который стал последним для его сына, для тех, кого он знал, любил и с кем был дружен многие годы, — для Нахимова, Корнилова, Истомина... Потому что никак уж не назовешь перевалом нынешнее его нахождение в списках Адмиралтейств-Совета: не то почетный пенсион, не то снисходительное благодеяние. Серебряков усмехнулся: три тысячи рублей на двенадцать лет — пожалуй, финансы империи Российской недолго будут нести этот убыток. Лекарь, ставший последнее время частым гостем в его доме, на днях смотрел на старого адмирала как-то уж очень соболезнующе.

За окном свинцово отсвечивала Нева, величественно катила свои воды к морю, и в ее ряби ломались и дрожали отражения мачт, корабельных обводов. Серебряков попытался представить себя таким, каким он был в 1834 году, — командиром фрегата «Полтава», не раз заходившим в Неву и даже раз стоявшим напротив самого Адмиралтейства. Но вспомнилось неожиданно совсем-совсем давнее — лето 1814 года, когда волонтер Серебряков был пожалован в гардемарины. Он стоял в строю таким же пареньком в зеленовато-синем мундире, скупо обшитом галуном, с якорями на воротнике, в черной, немного неуклюжей шляпе-двууголке, слушал голос экипажного священника и не слышал его, потому что с моря тянуло солоноватым ветром и белели за Павловским мысом паруса эскадры. И все перевалы были еще впереди.

 

XI

«По распоряжению командования Советского Военно-Морского Флота состоялось перезахоронение останков адмирала Л. М. Серебрякова. Его гроб был перевезен из Белогорска (б. Карасубазар) в Севастополь и 21 мая 1955 года захоронен на Братском кладбище, рядом с могилой сына».

Из газет

В повести использованы материалы Государственного
Архива Армянской ССР.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу