Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1973(13)


ЛЕВ ВАГНЕР, НАДЕЖДА ГРИГОРОВИЧ

СТО ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ВИЗ

Повесть



...Природа имеет и свою эстетическую сторону, доступную наблюдениям лишь людей особо одаренных. Нужно иметь высокий дар художника для записи таких наблюдений на страницы литературных произведений, в альбом рисовальщика, на полотно живописца. И такие записи делаются не только достоянием искусства, по и достоянием науки.

Из речи П. П. Семснова-Тян-Шанского па юбилее И. К. Айвазовского



ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Он не был домоседом — художник и член Русского географического общества Иван Константинович Айвазовский, написавший более шести тысяч картин.

Он изучил колорит и нрав многих морей, изучил досконально. А когда ему было уже за семьдесят, он отправился через океан в Америку.

И все же из всех странствий самыми впечатляющими были путешествия 1840—1844 годов, когда он был пенсионером Академии художеств. Айвазовский побывал тогда в различных европейских странах, в его тогдашнем заграничном паспорте насчитывалось сто тридцать пять виз. Правда, следует учесть, что даже в пределах одного государства при переезде из одного пункта в другой иногда требовалась виза.

В его маршрутах названы главным образом города, порты, гавани, селения раздробленной тогда Италии.

Образы Италии пленили воображение художника-мариниста на всю жизнь. Рядом с Черным морем в его творчестве прочное место занял Неаполитанский залив. Об этом свидетельствуют его картины.

Айвазовский работал. Дом синьоры Терезы, у которой художник снимал помещение, стоял в стороне от дороги, в глубине сада. Только отдаленный звон колоколов церкви Санта-Мария делла Кончеционе доносился в утренние и вечерние часы. Но колокольный перезвон не мешал, не отвлекал от работы.

А в последнее время все переменилось. После того как его картины «Неаполитанская ночь», «Буря» и «Хаос» на римской выставке привлекли к себе всеобщее внимание и он сразу стал знаменит, все переменилось... В его мастерскую устремилась восторженная толпа поклонников. Среди них были и лица титулованные — графы, маркизы. Они являлись с намерением приобрести картины.

Ритм его жизни был нарушен. И если бы не энергичные меры синьоры Терезы, художник надолго отвлекся бы от искусства, затянутый в водоворот светской жизни.

Для синьоры Терезы молодой русский художник был не просто постояльцем, в срок платившим за помещение. Ее отношение к синьору Айвазовскому стало особым в канун отправки картин на выставку. В этот день синьор пригласил хозяйку в мастерскую, чтобы показать их. «Буря» и «Неаполитанская ночь» привели ее в восторг. Но то, что она увидела, когда художник подвел ее к «Хаосу» и раздвинул занавес, за которым находилась картина, прямо-таки потрясло синьору Терезу. Она упала на колени и молитвенно сложила руки...

С этого дня синьора Тереза окружила молодого маэстро заботами истинно материнскими. Все в доме было подчинено распорядку дня художника. А в часы его работы никто не смел приближаться не только к дверям мастерской, но и к комнатам, близ нее расположенным.

Но вот уже несколько недель синьора Тереза в страшном волнении. И не всегда знает, как поступить. Ей очень лестно, что ее дом вдруг стал известен в Риме, что у подъезда стоят не только кареты графов и маркизов, но даже экипажи иностранных послов...

Все это так: конечно, она счастлива, что мадонна услышала ее молитвы и послала скромному молодому синьору такой небывалый успех, который на ее памяти не достался в Риме ни одному художнику. И она, синьора Тереза, скрывать не станет: конечно, очень приятно, что от славы, выпавшей на долю синьора, и ей перепадает известная толика. Особенно от тех посетителей, которые ее задабривают, чтобы проникнуть к маэстро.

Все это верно, но верно и другое: она весьма встревожена, что синьор Айвазовский, никогда раньше не изменявший порядку с самого утра приступать к работе, теперь по нескольку дней даже не входит в мастерскую. И она видит, хотя синьор об этом не говорит, что ему это в тягость, что он с неохотой уступает своим новым друзьям и отправляется на пиры, которые устраиваются в его честь.

Синьора Тереза приняла решительные меры. В тот день, когда художник после недельного перерыва вновь в семь утра вошел в мастерскую, она сама села у входных дверей и всем стала отказывать в приеме. Только наиболее знатным посетителям разрешила дожидаться в гостиной выхода маэстро. Но на всякий случай заперла двери в комнаты, примыкавшие к мастерской. У художника был свой ключ от этих дверей.

...Теперь Айвазовский снова вернулся к утраченному на время прежнему ритму. Но все же в мастерскую доносится отдаленный гул голосов. Иногда художник отвлекается от работы, прислушивается. Он различает, как кто-то с южной пылкостью читает стихи. Айвазовский улыбается, догадывается, что новые стихотворные строки посвящены ему. Он мысленно представляет, как молодой поэт красноречиво убеждал синьору Терезу пропустить его в мастерскую.

Но вот шум из гостиной стал доноситься все явственнее. Можно даже различить, что спорят два человека. Айвазовский узнает умоляющий голос синьоры Терезы и все более громкий, требовательный голос Векки.

Векки не стал бы врываться по пустякам. Напротив, Векки был первым союзником синьоры Терезы и постоянно помогал ей отваживать назойливых посетителей. Хотя они знакомы недавно, Векки — истинный друг, страстно влюбленный в живопись... Если Векки так настойчив, значит, у него неотложное дело.

Айвазовский кладет кисть, выходит из мастерской и спешит на выручку другу. Через минуту оба возвращаются в мастерскую. Возбуждение Векки после спора с синьорой Терезой еще не улеглось, а как бы даже нарастает. Он просит Айвазовского запереть двери на ключ и только после этого обращается к художнику:

— Джованни, приключилась беда! Я только что был у своих друзей. Им стало известно от Бернетти, бывшего государственного секретаря папы, уволенного его святейшеством за терпимость к «Молодой Италии»...— у Векки перехватило голос. — Так вот, Бернетти сообщил, что в Ватикане что-то затевается вокруг «Хаоса». Бернетти предполагает: цензоры-инквизиторы, вероятнее всего, потребуют процензуровать картину, ибо художник-некатолик осмелился выставить картину на религиозный сюжет в Вечном городе, где обитает его святейшество папа...

Эта весть как громом поразила Айвазовского. Приступая к работе над «Хаосом», он менее всего думал о канонах католической церкви. Им владело стремление изобразить космическое явление, мрачное смешение стихий над пустой, еще безжизненной землей... Его привлекала мощь космических сил и первозданный хаос. Эту мощь и хаос он ощущает в морских бурях и ураганах, которые заворожили его еще в детстве в родной Феодосии, где море бывает такое неистовое... Все это Айвазовский высказал Векки. — Мы, твои почитатели, так и поняли картину. Нас она вдохновляет на борьбу с темными силами. Комета, озаряющая мрачное смешение стихий, вселяет великую надежду. Для нас, борющихся за свободу Италии, твоя комета имеет особый, символический смысл. Этой картиной, друг, ты стал сразу близок «Молодой Италии». Если бы не название, возможно, святые отцы не обратили бы на нее внимание... На всякий случай Бернетти считает благоразумным, чтобы ты на какое-то время уехал из Рима... Я и мои римские друзья с ним согласны и решили предложить тебе отправиться со мной в мой родной Неаполь, куда меня призывают обстоятельства: там в заточении томится мой наставник — старый карбонарий Джакомо Перуджини. Семья его осталась на моем попечении. Участь этой семьи ужасна: жена Перуджини парализована, а старшая дочь, со дня на день ожидая смерти отца, лишилась рассудка.

Айвазовский решил ехать с Векки в Неаполь. Но накануне отъезда целый день бродил один по Риму. Не только Векки, но даже Штернбергу, милому другу академических лет, с которым вместе приехал в Италию, не позволил сопровождать себя. Чуткий Штернберг не обиделся, только спросил:

— Ты хочешь побыть в его местах?..

Рано утром, еще до того как зазвонили в церкви Санта-Мария делла Кончеционе, Айвазовский вышел из дому. Ни серебристый воздух утреннего Рима, ни темная лазурь над лабиринтом узких улочек, ни шумное оживление просыпающегося Вечного города — ничто не отвлекало его... Он был погружен в свои мысли, и по выражению лица нетрудно было определить, что мысли его были строгие, заветные... Такое выражение обычно бывает на лицах пилигримов, пришедших издалека. Каждый раз, направляясь к этим местам в Риме, его местам, Айвазовский испытывал большее волнение, чем пилигрим, впервые увидевший синий купол святого Петра...

Но вот наконец и дом, один вид которого всегда вызывал у Айвазовского учащенное сердцебиение. О, этот дом на Тринита де Монти под 61-м нумером он часто видит во сне: здесь жил Сильвестр Феодосиевич Щедрин!..

Айвазовский вошел в подъезд, поднялся по ступеням, постоял некоторое время на лестничной площадке и стал медленно спускаться. Вот теперь у него полная иллюзия, что он сопровождает учителя.

Выйдя из подъезда, он повторяет его маршрут: по знаменитой лестнице спускается к Испанской площади, а оттуда идет по мощенным плитами узеньким улочкам, огибает похожие на треугольники маленькие площадки, соединяющие этот лабиринт, и, миновав изгибы тесных каменных коридоров, выходит на внезапно открывшийся простор.

Перед ним Тибр.

Отсюда изумительный вид на мост и замок святого Ангела, на синеющий вдали купол святого Петра. А у мутного желтого Тибра идет обыденная жизнь: на берегу сгружают бочки с повозок, рыбаки удят рыбу. А главное очарование во всем этом бесхитростном бытии, в открывшемся взору виде — это мягкая цветовая гамма, гармонически объединяющая солнечные блики на желтоватой воде Тибра и отраженные в речной глади темные дома, зеленые берега, голубое небо.

Айвазовский вбирает в себя мирный поэтический пейзаж глазами Сильвестра Щедрина, запечатлевшего его на своей знаменитой картине «Новый Рим». Как жаль, что не довелось ему, Айвазовскому, пользоваться советами Сильвестра Феодосиевича... В Академии он учился у Брюллова и Воробьева, но в искусстве наставлял его Щедрин, вернее, картины Щедрина. Вот почему здесь, в Италии, он всюду ищет следы своего истинного учителя...

— Здесь невидимо присутствует ясная, торжественная тишина, идиллия среди города...

От неожиданности Айвазовский вздрогнул. А тот, кто нарушил его одиночество, продолжал:

— Эти места и мной любимы. В те дни, когда не подвигаются «Мертвые души», я прихожу сюда набираться впечатлений для своей повести о Риме, которую нынче переделываю...

Гоголь внезапно умолк. Взыскательно, придирчиво вглядывался в каждый дом, будто выступающий из воды, в каждую лодчонку и добавил удовлетворенно:

— Счастливый глаз был у Сильвестра Феодосиевича, все примечал в натуре, но воспроизводил ее на картинах не как протоколист, а, прежде чем браться за кисть, картину сквозь сердце пропускал... Потому и эта обыденность так им поэтически запечатлена, и древний Колизей написан без той сухости, что видна у многих художников... Давайте-ка отправимся туда, откуда он писал Колизей...

И Николай Васильевич Гоголь, поражавший даже римлян своим знанием чуть ли не каждого закоулка Вечного города, повел с собой Айвазовского.

Гоголь в прогулках по Риму не любил торопиться, все казалось ему достойным внимания: не только архитектурные создания Бра-манте, Борромини, Сангалло, Деллапорта, Виньолы, Буонарроти, но каждый примечательный карниз, дверь, обложенная мраморными брусьями, оконные наличники, гранитные ступени фонтана, скрывающиеся под зеленым мхом. Все это он знал великолепно и умел обо всем дивно рассказывать. Поэтому было уже далеко за полдень, когда Гоголь и Айвазовский достигли Палатинского холма, где находился монастырь святого Бонавентурия. Гоголя здесь хорошо знали, и он без всяких затруднений повел Айвазовского по каменным ступеням на самую крышу монастыря.

— Вот отсюда писал «Вид Колизея» Сильвестр Феодосиевич,— возгласил Гоголь с нескрываемой гордостью, что именно он определил место, с которого была написана известная картина.

С крыши монастыря хорошо видны были не только Колизей, арка Константина, античные развалины, но и Новый Рим с его строениями; всю эту величественную панораму замыкали синеющие на горизонте невысокие горы.

— А теперь,— еще больше воодушевился Гоголь,— спустимся с этой высоты и отправимся к самому Колизею.

Через арку Тита, стоящую у развалин дворца цезарей, они прошли к Колизею. Мрачная громада угрюмо смотрела пустыми просветами арок. Они поднялись на верхние галереи, где когда-то восседали те, которые требовали partem et circenses *. Здесь девяносто тысяч глоток ревели так, что их рев покрывал рычание зверей и хрип умирающих людей на арене.

Для «римского народа» давали театральные представления на сюжеты античных мифов. Но в этом театре не было ничего условного: здесь лилась настоящая кровь, Орфея должны были доподлинно растерзать звери; Муций Сцевола, корчась от боли, клал руку в пылающий костер; седой старик с горящими глазами — перевозчик мертвых Харон — крючьями втаскивал на свой челн настоящие трупы...

— За что? — воскликнул в ужасе Айвазовский, потрясенный образным рассказом Гоголя.— Вот уж, действительно, среди этих каменных глыб восседали люди с каменными сердцами... Мне было так жаль расставаться с Римом, а теперь, мне думается, я с радостью уеду в Неаполь, к морю.

Наконец семихолмный Рим остался далеко позади. Только когда впереди засверкало Альбанское озеро, Айвазовский глубоко и освобождений вздохнул. На душе снова стало легко.

С Альбанским озером у Айвазовского были связаны особые воспоминания. Восемь лет назад в одном петербургском доме он увидел картину Щедрина «Озеро Альбано в окрестностях Рима». С тех пор изменились его взгляды на искусство, все в живописи он стал соразмерять с Щедриным... И вот теперь он находится в этом райском уголке, который живописал Учитель. Айвазовский по его следам идет по верхней аллее над берегом озера. Так же как на картине, над ним густые кроны царственных дубов и меж мощных стволов деревьев, убранных в нежную зелень, раскрывается пленительный вид на голубое озеро и как бы тающие вдали серебристо-голубые горы. А полуденное солнце играет в листве и бликами ложится на аллею.

* Хлеба и зрелищ (лат.).

— По этой лесной дороге,— говорит Векки, — в праздничные дни римляне толпами направляются в Кастель-Гондольеро. Пойдем туда, оттуда открывается совершенно другой вид на озеро.

И вот они сидят на обрывистом берегу у Капуцинского монастыря. Озеро здесь шире, вода сине-стального цвета, и непрерывная зыбь волнует его поверхность.

Бурному характеру Векки более сродни неспокойный ландшафт, но Айвазовский стоит на своем:

— Место, которое избрал Щедрин для картины, проникнуто очарованием полуденной природы... Ты варвар, Векки,— смеется Айвазовский,— не зря сюда явился русский Щедрин, чтобы даже вам, итальянцам, открыть всю пленительную поэтичность вашей родины!

— И ты продолжаешь его дело! — немного задетый, но полный восхищения, восклицает Векки.

На другой день друзья проезжали Понтийские болота — царство малярии и запустения. Понтийская равнина лежит между высокими Вольскими горами и морскими дюнами. Долина заметно поднимается к берегу, а у подошвы гор опускается. Горные потоки не находят себе стоков и образуют болота. Но даже среди этого болотного царства ютились люди в своих жалких хижинах без труб и окон.

Обитатели трущоб еще издали заметили экипаж, в котором ехали Айвазовский и Векки, и, обгоняя друг друга, кинулись к ним навстречу.

— Eccelenza, date qualque cosa*, — кричали эти изможденные люди, похожие на выходцев из могил.

Когда нищие, жадно прижимавшие к груди доставшиеся им монеты, остались позади, Векки, с трудом сдерживавший слезы, скорбно сказал:

— А ведь если смотреть на Понтийскую равнину с высот Вольских гор, то она кажется богатым ковром, сотканным из нежных цветов и пышной растительности, обрамленным серебристо мерцающим морем... Находились художники, среди них и всесветно знаменитые, которые с горных вершин живописали эту долину как некую счастливую Аркадию...

Векки хотел еще что-то добавить, но оборвал свою речь, махнув рукой. Айвазовский понял: это были укор и дружеское предупреждение ему.

Тягостное настроение после Понтийских болот не покидало друзей всю остальную дорогу. Только в Терачине они немного оживились: местность чрезвычайно живописна, а главное, это был последний город папских владений.

— После Терачины,— объявил Векки,— начинаются владения христианнейшего короля обеих Сицилии Фердинанда II. Но, — закончил насмешливо Векки,— как говорит наш друг Штернберг, хрен редьки не слаще...

* Ваше сиятельство, подайте что-нибудь...

...В Неаполь друзья приехали поздно вечером, но Айвазовский не последовал совету Векки отдохнуть с дороги, а помчался на набережную Санта-Лючия, к дому, в котором когда-то жил Щедрин.

Над Везувием уже взошла луна и залила магическим светом горы, море, темный лес мачт в гавани, весь Неаполь. Из мрака ночи на горизонте выступили скалы Капри, горы Кастелламаре и Сорренто. Отовсюду, с любого места был виден сияющий серебром безмолвный Везувий. Но вдруг он выбросил из своего жерла россыпь огненных звезд. Красный пламень ярко осветил вершину могучего исполина. Но только на несколько мгновений. Пламень погас, и Везувий снова задремал в лунном мареве. Vedi Napoli е poi muori* — пословица, которую любил повторять Учитель. Она обратилась для него трагическим пророчеством: всего пять лет прожил он на берегах Неаполитанского залива и умер, не дожив до сорока лет...

* Узри Неаполь и умри.

...Перед рассветом туман окутал море и Везувий. Но с восходом солнца его завеса разорвалась, показалось розовое море, а с Везувия будто упало покрывало, и его двуглавая вершина с белым столбом дыма устремилась в ясную лазурь неба. Залив сразу ожил, появились десятки рыбачьих лодок.

Айвазовский спустился с балкона, где он наблюдал пробуждение Неаполя, и поспешил на Санта-Лючию. Через час рыбачья лодка высадила его на пустынном морском берегу.

Отложив альбом, Айвазовский погружается в созерцание. Он задумчиво следит, как меняется цвет воды. Колорит моря взаимосвязан с движением и говором волн.

Рождается тихая гармония звуков, ритм прибоя замедленный, глаз перестает различать движение волн... Море теперь голубое.

Наступает полдень. Море спокойное, величавое, уходящее в бесконечную даль. Все овеяно покоем и счастьем. Прибой уснул. Штиль... Теперь морская гладь и солнечная дорожка на ней голубовато-молочного цвета опала.

Но вот снова меняются цвет и ритм. Постепенно исчезает опаловый колорит морского простора, усиливается движение волн, они поднимаются, высокие, увенчанные белыми гребнями; волны стремительно катятся на берег, голос прибоя становится гулким и тревожным... Теперь волны отливают изумрудом.

К вечеру во властном голосе моря уже слышатся глухие угрозы, между волнами появляются черные провалы. Теперь море отливает зловещей темной синевой...

И это состояние моря проходит... Наступает закат. Прибой почти умолк, едва слышен мягкий шорох волн по гальке. Вода становится темно-сиреневой.

Короткие, как миг, сумерки. Все тускнеет. Сразу настала ночь. Море как бы остановилось в своем движении. Исчезли краски, ритм. Айвазовский сидит в забытьи, глаза его закрыты.

Но пробежал свежий ветерок. Взошла луна и осыпала серебром темную морскую гладь. Лунная дорожка заискрилась тысячами блесток.

Тут же дрогнули веки художника. Его глаза широко раскрылись и упоенно вбирают в себя новую красоту моря. С каждым мгновением ночь становится все волшебнее и таинственнее: золотая луна над морем, все ярче мерцающая лунная дорожка, деревья, спящие на морском берегу...

Айвазовский грезит: он почти явственно видит легкие балкончики домов, как бы висящих над самым морем, а по веревочным лестницам на балконы взбираются из причаливших лодок гоноши в темных плащах с гитарами. Он слышит серенады, различает силуэты девушек на балконах...

Но вот и ночь прошла. Наступил рассвет с его алым и пурпурным цветением.

Айвазовский стоит, протянув руки к морю. Весь он — олицетворение радости. На лице никаких следов усталости. Голосом, полным счастья, он обращается к морю:

Моей души предел желанный! Как часто по брегам твоим Бродил я тихий и туманный, Заветным умыслом томим!

Это была светлая беспечальная молитва по Сильвестру Щедрину и Александру Пушкину. Оба они в равной мере дороги его сердцу, оба вздут его по пути искусства...

Тревога, погнавшая его из Рима, улеглась. Она почти совсем исчезла, когда на третий день пребывания в Неаполе его мастерскую посетил граф Гурьев.

— И не совестно вам, Иван Константинович,— начал граф, входя в мастерскую художника,— что я, русский посланник, узнаю о пребывании подданного Российской империи, пенсионера императорской Академии художеств, из неаполитанских газет... Вместо того...— посланник вдруг оборвал свою речь, его глаза обратились к мольберту, на котором стояла картина, изображающая лунную ночь в Неаполе. Игра лунного света, волшебные переливы серебристой дорожки привели графа в восторг.

— Это повторение «Неаполитанской ночи», которая находится на выставке в Риме и о которой так много писали в газетах?

— Я, граф, не люблю и не умею повторять собственные картины. В природе каждое мгновение уже не похоже на предыдущее. Я, изображая одну и ту же местность, не копирую свою прежнюю картину, а создаю новую.

— Она очаровательна — ваша новая картина. Я оставляю ее за собой.

— Но, ваше сиятельство, эту картину я намеревался подарить моему другу синьору Векки, чьим гостеприимством я пользуюсь...

— Вы напишете синьору Векки другую картину, а эту я считаю уже принадлежащей мне, и деньги я пришлю сегодня же.

— Господин посланник, я уступаю вашему высокопревосходительству пленившую вас картину...

Векки, находившийся в мастерской, встал и холодно поклонился. Резкий ответ готов был сорваться с языка, но он сдержался.

— Ну вот видите, все устроилось наилучшим образом...

А через неделю граф Гурьев сообщил Айвазовскому, что король изъявил желание увидеть русского художника и его чудесные картины.

В назначенный день картины были доставлены в королевский дворец. А в полдень за художником прибыла придворная карета. Весть о том, что всемилостивейший король обеих Сицилии Фердинанд II назначил аудиенцию молодому художнику, еще накануне облетела Неаполь. С самого утра у дома Векки собралась огромная толпа. Сотни людей с песнями и танцами сопровождали экипаж, увозивший картины во дворец. А когда Айвазовский появился у подъезда, где его ждала карета, десятки рук подхватили его и усадили в нее. Экипаж еле продвигался сквозь густую толпу, которая все более увеличивалась. И после того как Айвазовский скрылся за дверьми дворца, толпа не расходилась, а расположилась невдалеке дожидаться его.

Фердинанд II принял Айвазовского в большом розовом зале. Тут же были развешаны его картины «Неаполь», «Амальфи», на самом видном месте находилась картина, изображающая неаполитанский флот. Король подошел к ней и долго восхищался, с каким знанием дела и тщательностью выписаны мельчайшие детали корабельной оснастки. Король не мог прийти в себя от удивления, узнав, что картина написана не с натуры, а по памяти. Он долго расспрашивал Айвазовского, каким образом он, не будучи обучен корабельному делу, так виртуозно изобразил сложное корабельное устройство.

Айвазовский отвечал королю, что он принимал участие в плавании русской эскадры по Финскому заливу, был на кораблях Черноморского флота, что морскому делу он обучался у морских офицеров и пользовался советами адмиралов Лазарева и Литке.

Хотя Фердинанд не получил никакого образования и не раз удивлял своим невежеством даже необразованных людей, имена Литке и Лазарева были ему хорошо знакомы.

— О! — воскликнул король,— покровительство таких людей — самая высокая аттестация, и я с удовольствием приобретаю эту картину... Для меня это удовольствие вдвойне еще и потому, дорогой синьор Айвазовский, что мне стало известно, что другую вашу картину решил приобрести...— король сделал паузу и, насладившись напряженным ожиданием на лицах придворных, продолжал: — Вчера вечером прибыл курьер из Рима от его святейшества папы. Его святейшество решил купить картину «Хаос» и пожелал непременно видеть синьора Айвазовского. Я весьма доволен,— продолжал король,— что мне выпало преимущество принимать вас у себя ранее, чем его святейшество папа. По этой причине я с охотой исполню любое ваше желание.

Голова Айвазовского кружилась, сердце учащенно билось, мысли сменяли одна другую. Он вспомнил горестный рассказ Векки о судьбе семейства Перуджини.

— Ваше величество, проявите милосердие: прикажите освободить Джакомо Перуджини. Он стар и немощен, а участь его семейства ужасна...

Придворные замерли, русский посланник вздрогнул: никто никогда не осмеливался обращаться к Фердинанду с просьбами о помиловании политических заключенных. Каждого из них король считал своим личным врагом. И теперь, выслушав неожиданную просьбу художника, Фердинанд нахмурился. Но взрыва гнева не последовало. Король сдержал себя, только улыбка его была похожа на гримасу, когда он произнес:

— Слово короля есть слово короля. Вы получите своего карбонария...

В доме у Векки в эту ночь никто не ложился. Днем по приказу короля был выпущен Джакомо Перуджини. И хотя Джакомо был очень слаб и нуждался в отдыхе, он велел Векки собрать друзей.

Айвазовский глядел на недавнего узника, и сердце его сжималось. По рассказам Векки он знал, что Перуджини нет еще и пятидесяти, а за столом сидел дряхлый старец с глубокими, как рытвины, морщинами. Только одни глаза сохранили былой пламень, но и пламень этот был лихорадочный.

Старик как бы угадал грустные мысли художника.

— Что, мой друг, не таким представлялся я вашему воображению? Да, итальянские тюремщики знают свое дело... Но самое страшное не дряхлость телесная, а дряхлость духа. Был у меня учитель и друг Сильвио Пеллико. В дни моей молодости мы зачитывались его трагедией «Франческа да Римини». Каждому патриоту эта книга заменяла молитвенник. Потом... Потом его постигла жестокая участь, как и многих других карбонариев. Его посадили в крепость. Десять лет провел он в разных тюрьмах. Выйдя на свободу, он написал книгу «Мои темницы»... И хотя эта книга пользуется успехом, но в ней мой прежний учитель призывает народ терпеливо ждать часа освобождения. Вместо ненависти к поработителям он призывает к всепрощению...

— Позвольте,— не удержался Айвазовский,— эту книгу ценят у нас в России, как и другую книгу Сильвио Пеллико —«Об обязанностях человека». Об этих книгах писал наш великий поэт Пушкин...

— Пушкин?! Обождите...— глаза старика затуманились, он напрягал свою память, стараясь вспомнить что-то давно забытое...

Все за столом, умолкнувшие еще в начале беседы, завязавшейся между Джакомо и Айвазовским, теперь с беспокойством глядели на старого карбонария, силившегося вспомнить что-то, по-видимому, очень важное, значительное.

— Я вспомнил! — воскликнул старик.— Это было почти восемнадцать лет назад. Я был среди тех, кто сопровождал Байрона в армянскую обитель в Венеции перед его отъездом в Грецию. Там, в монастыре, нас всех поразил мальчик, свободно владевший несколькими языками. Он был выходцем из России и от него мы услышали имя Пушкина. Я вспоминаю, что он Байрону читал стихи Пушкина на русском языке. Мы не понимали слов, но нас восхитила гармония стихов...

Айвазовский уже не владел собой, слезы брызнули у него из глаз, он бросился обнимать Джакомо.

— Этот мальчик,— сказал он, немного успокоившись,— мой брат Габриэл... Его ребенком увезли в монастырь. Он и сейчас там.

...Рассвело, и вновь взору предстал пленительный вид: город, широким амфитеатром спускающийся к морю, сапфировая вода залива, огромный конус Везувия, сады, виноградники, ослепительно белые здания, купола церквей, башни старинных дворцов, каменные террасы монастырей...

Провожать Айвазовского и Векки явились многочисленные друзья. Почти у всех под плащами на груди была приколота кипарисовая веточка — эмблема «Молодой Италии».

Джакомо обнял Айвазовского и приколол ему на грудь такую же веточку. Айвазовский благоговейно прикоснулся губами к драгоценному дару.

Папа Григорий XVI принял Айвазовского в Ватикане и наградил его за картину «Хаос» большой золотой медалью. Эта необыкновенная новость облетела Вечный город. Некоторое время в Риме только об этом и говорили.

На квартире у Гоголя друзья за ужином чествовали Айвазовского. Николай Васильевич встал, обнял художника и воскликнул:

— Исполать тебе, Ваня! Пришел ты, маленький человек, с берегов далекой Невы в Рим и сразу поднял хаос в Ватикане...

...Едва умолкли фанфары в честь этого успеха, как новая добрая весть постучалась в двери художника: Лувр, отмечающий полувековой юбилей со времени превращения его в музей, просит русского мариниста прислать свои картины на юбилейную выставку.

Из Петербурга не замедлило прийти высочайшее соизволение: «Государь император высочайше дозволил художнику Айвазовскому выставить несколько больших картин с морскими видами (которые теперь он пишет) на имеющей быть в Париже выставке и самому ему провести там несколько месяцев для дальнейшего усовершенствования в морской живописи».

Три картины: «Море в тихую погоду», «Ночь на берегу Неаполитанского залива», «Буря у берегов Абхазии»— отправлены. Итальянские газеты сообщали, что художник последовал за своими произведениями в Париж.

По пути в Париж он задерживался в каждом городе, а зачастую и в селениях.

Дольше, чем в других местах, Айвазовский пробыл в Генуе. С первых дней пребывания в чужих краях художник лелеял мечту о встрече с этим городом. Его родная Феодосия долго носила генуэзское название Кафа. В Феодосии до сих пор многое напоминает о временах генуэзцев: развалины средневековых башен, большой каменный мост, переброшенный через крепостной ров и ведущий в главные ворота города Кафы.

Самые ранние воспоминания художника были неразрывно связаны с генуэзской стариной в родном городе. Часто сердце мальчика неистово колотилось: он живо представлял себе, как отстреливались из бойниц от турок и татар засевшие в башнях генуэзцы. И на своих первых картинах он изображал море у стен древних, угрюмых генуэзских башен...

...И вот теперь он в Генуе. Средневековые здания напоминают руины башен в Феодосии. Особенно это сходство заметно, если смотреть на развалины Дворца дожей. Начали его воздвигать в конце XIII века, как раз в то время, когда генуэзцы захватили Феодосию и назвали Кафой. Сколько добра вывозили из порабощенной Кафы сюда, в Геную! Но не только пшеницу, воск, соль, рыбу, икру, золото, серебро, меха везли из своей черноморской фактории генуэзские купцы, они доставляли и невольников-славян... В сооружении Дворца дожей приняли участие привезенные на галерах из далекой Кафы русские, украинцы, поляки.

Айвазовский стоит у развалин некогда могущественной резиденции дожей Генуэзской республики. Возмездие постигло эту цитадель воинственной гордыни: в 1777 году она сгорела... Айвазовский погружен в глубокую думу, он явственно слышит грустные, щемящие напевы славянских невольников...

В Генуе Айвазовский задержался и по другой причине: недалеко от Дворца дожей он разыскал двухэтажный домик, обвитый плющом. Здесь родился Христофор Колумб. Уже давно великий мореплаватель стал предметом его дум и размышлений. Еще учеником Академии он занес в заветный альбом названия своих будущих картин: «Корабль «Санта-Мария» при переезде через океан», «Колумб на палубе, окруженный недовольным экипажем», «Колумб спасается на мачте по случаю пожара на португальском судне, сожженном венецианскими галерами у берегов Португалии», «Торжественное вступление Христофора Колумба со свитой 12 октября 1492 года при восходе солнца на американский остров, названный им Сан-Сальвадор».

...Теперь каждое утро Айвазовский отправлялся к домику Колумба. Все больше и больше он вживался в образ великого генуэзца, одержимого одной-единственной мечтой. Это сродни и ему, художнику: с детских лет он также одержим одним стремлением — живописать Моро и только Море...

В этом скромном домике воображение переносит художника в открытый океан. Он видит вздымающиеся океанские волны, свинцовые тяжелые тучи, веющие холодом смерти. Буря готова поглотить «Санта-Марию». Экипаж взбунтовался, он хочет расправиться с Колумбом, в котором видит причину своей гибели. Но в этот момент луч солнца — вестник спасения — упал на штандарт, который держит в руке мужественный Колумб...

На смену этому видению является другое... Колумб приближается к берегу изумительно красивого острова с пышной тропической растительностью, где пальмы-великаны перепутаны лианами. А вокруг необозримая ширь океана, залитая золотом восходящего солнца. Океан спокоен и безмятежен. Колумб стоит на носу первой пристающей к берегу шлюпки... Так в воображении художника слагалась поэма в картинах о Христофоре Колумбе.

Но Айвазовский не только грезит. Чтобы осуществить задуманный труд, который, как он знает, потребует еще много лет, необходимо собрать мельчайшие подробности о великом мореплавателе и его времени.

Художник проводит долгие часы в музеях, библиотеках, где хранятся старинные гравюры, географические карты, описания морских путешествий, оружие, костюмы.

Эти увлекательные занятия захватили художника, но вдруг пришло напоминание из Парижа, что открывается выставка в Лувре, что его ждут...

И вот он с сожалением в последний раз обводит взглядом старинные рукописи, книги, модели кораблей, утварь... Его провожают библиотекари, архивариусы, служители. В последнюю минуту старик библиотекарь удерживает его.

— Синьор Айвазовский, я разыскал уникальную карту. Соблаговолите обратить внимание.

С пергаментного рулона снят шелковый шнур. Старик дрожащей рукой осторожно разглаживает пожелтевший лист. Это карта Кафы. Об этом свидетельствует латинская надпись, а главное — четкое изображение средневекового города: башни, стены, подъемный мост, церкви...

— Вот такой была Кафа более пятисот лет назад,— шелестит старческий голос.— Удивительно... Тогда туда явились генуэзские купцы с войском, чтобы покорить ее и подчинить Генуэзской республике, а ныне из Кафы явился мирный художник, чтобы запечатлеть подвиг великого генуэзца...

Айвазовскому все ново, но и как будто все знакомо в Париже. Это ощущение возникло в день приезда и уже не покидало его. Все началось у длинного фасада Лувра, напоминавшего итальянский дворец.

Французский король Франциск I решил снести старый дворец и строить новый. Король вернулся из итальянского похода и главным трофеем считал поступившего к нему на службу Леонардо да Винчи.

Своим художникам король ставил в пример Италию, итальянский вкус. Архитектор Пьер Леско и скульптор Жан Гужон воздвигли Лувр — античное здание и украсили его итальянским орнаментом.

Италию напоминал не только Лувр. Когда Айвазовский с необыкновенной жадностью к новым впечатлениям смешивался с парижской толпой, он ощущал, слышал отголоски Италии. Но все остроты и находчивость парижан не шли ни в какое сравнение с живостью и пламенным темпераментом неаполитанского люда.

И хотя Париж безмерно обласкал Айвазовского — толпы зрителей у его картин в Лувре, лестные отзывы газет и журналов, чествование в Академии художеств,— его вскоре потянуло в путь.

Айвазовскому было всего двадцать шесть лет. Признание в Италии и чествование в Париже могли вскружить голову и более зрелому человеку. Но Айвазовский сказал себе: «Все эти успехи в свете — вздор, меня они минутно радуют, и только, а главное мое счастье — это успех в усовершенствовании». А для этого надо изучать произведения великих художников, видеть новые приморские города, гавани, шумные порты, слушать говор волн, наблюдать штиль и бури разных морей, изучать колорит водной стихии.

Его еще продолжали осаждать заказами на новые картины известный любитель живописи граф Порталес, парижский продавец картин Дюран-Рюэлль и другие коллекционеры, а он уже уведомил Джозефа Маллорда Уильяма Тернера, что отправляется в Англию.

Пароход миновал Вульвич и стал приближаться к Вест-Индским докам. Началась обычная суета, какая бывает перед приходом судна в порт. Айвазовский стоял в стороне от толпы пассажиров. Он был подавлен видом Темзы, запруженной судами всевозможных форм и размеров, подавлен однообразным неумолчным грохотом механизмов, темными клубами дыма, скрывавшими приближающийся город.

Айвазовский вспомнил итальянские порты, чудесные виды, которые открываются с корабля. Он невольно вздохнул: как же должно быть тяжело Тернеру среди этого дыма и мрака, ему, солнцепоклоннику, создавшему картины, излучающие солнечный свет...

Айвазовский вспомнил, как два года назад в Риме Тернер отметил его картины, даже стихи посвятил ему... Погруженный в воспоминания, Айвазовский не заметил, как пристал пароход, как сошли пассажиры. Он вернулся к действительности, лишь услышав голос Тернера.

Тернер шел в его сторону, сопровождаемый капитаном. По тому, как капитан почтительно отставал на полшага, сразу было видно, насколько чтут английские моряки своего великого мариниста.

А через каких-нибудь двадцать минут Тернер привел Айвазовского в матросскую харчевню. Любопытно было видеть, как вскочили со своих мест посетители и устремились навстречу Тернеру. Профессор Британской королевской академии художеств был здесь своим человеком. Он и внешне мало чем отличался от них: коренастый, с широкими плечами и крепкими мускулами, с кирпично-красным цветом бритого лица. И в том, как он пил темный шерри, и в том, что своего покойного отца называл old dad *,— во всем этом проглядывала давняя общность людей, связанных происхождением, вкусами, любимым делом. Художник и его друзья-матросы только причастных к морскому делу считали настоящими людьми, всех же остальных называли «береговыми олухами».

Поэтому друзья Тернера были немного озадачены, увидев рядом с ним джентльмена. С тех пор как они знали сэра Джозефа, он почти всегда появлялся здесь один, а если и приводил кого-нибудь из своих учеников, те тоже были простыми ребятами.

* Соответствует русскому «тятя».

А Тернер, усмехаясь и с нескрываемым удовольствием смакуя эту сцену, молча, не торопясь, оглядывал своих приятелей и, только спустя несколько минут, когда напряженная тишина готова была вот-вот взорваться от чьих-то резких слов, медленно произнес своим хрипловатым голосом:

— Чего уставились? Думаете старик Джозеф привел «берегового олуха»... Так я вам скажу, этот парень в изображении морских видов скоро затмит самого Тернера, а в знании морского дела заткнет за пояс любого из вас... Морскую науку он постиг, плавая с адмиралами Литке и Лазаревым.

Давно уже стены харчевни не слышали такого восторженного гула. А через несколько минут веселая компания чокалась с Айвазовским.

...Вот уже три недели, как они неразлучны. Но Тернер не перестает удивлять Айвазовского. На другой день он предложил ему отправиться в путешествие по Англии.

В условленный час Тернер явился за ним в гостиницу с узлом на палке через плечо. Такую же палку он принес и для Айвазовского. Так начались их пешие странствия.

Айвазовский вскоре уверился, что он странствует со святым, вторым Франциском Ассизским, только молитвами для него были картины. Само путешествие Тернер называл погоней за красотой. Он устремлял взгляд, острый как меч, в открывающийся перед ним ландшафт, иногда что-то заносил в записную книжку. А на другое утро после ночлега в убогой деревенской гостинице уже сидел над акварелью. Чтобы запечатлеть запомнившееся ему, он рисовал, потом скреб или царапал ножом, смывал губкой и только тогда успокаивался, когда на прозрачной акварели один тон незаметно переходил в другой.

После завтрака, состоявшего из креветок, высыпанных на разостланный на коленях платок, он надевал помятую поярковую шляпу, брал палку и торопил своего молодого спутника.

Во время путешествия Тернер не давал передышки ни себе, ни Айвазовскому. А в редкие часы отдыха извлекал из мешка Овидия и читал вслух.

На десятый день странствий Тернер вдруг объявил:

— Возвращаемся в Лондон. Вы прекрасно выдержали испытание. За все это время я не услышал от вас ни одной жалобы. Обычно кто бы ни отправился со мною в странствия, не позднее чем на третий день удирал.

Обратный путь совершили в экипаже. Когда проезжали мимо Норамского замка, Тернер вышел из экипажа, снял шляпу и отвесил низкий поклон. Снова заняв свое место в экипаже, он сказал:

— Я сделал рисунок Норамского замка много лет назад. Здесь я наблюдал восход солнца, видел голубой туман, расходящиеся из-за развалин замка солнечные лучи, опаловое небо и его отражение в воде... Мне тогда впервые открылось таинственное чудо зари. С тех пор я стал особенно неугомонным в погоне за красотой.

...Все последующие дни они не разлучались. Тернер не любил места, где обитают праздные люди. Чтобы показать Айвазовскому знаменитые лондонские парки, он выбирал самые ранние часы. Тернер не делал исключения и при осмотре Национальной галереи. Предупрежденные им служители впускали их задолго до открытия.

Иногда Айвазовскому даже становилось не по себе от таков нелюдимости Тернера. Но тот будто читал его мысли и ворчливо говорил:

— Вы приехали наблюдать не английские нравы. Вы не жанрист, а маринист; вам следует запомнить колорит неба и вод Англии, а также чудесные картины, которые собраны здесь со всего света.

Когда в Лондоне открылась выставка картин Айвазовского и восторженные поклонники стали отнимать у него слишком много времени, Тернер энергично вмешался. Сэр Джозеф знал, чем можно отвлечь своего юного друга от бесчисленных торжественных обедов в аристократических клубах. Он объявил Айвазовскому, что открывает перед ним двери своей мастерской. А еще в Италии Айвазовский слышал, что проникнуть в святая святых Тернера немыслимо.

И вот он, юный художник, в доме того, кто стал истолкователем природы. Убранство в этом доме нищенски убогое, но он снизу доверху заполнен картинами. Тернер уже давно ничего не продает из своих картин, напротив, на аукционах скупает свои полотна. Он твердо решил завещать все свои картины английской нации.

Айвазовский переходит из комнаты в комнату. За окнами серый мглистый лондонский день. А здесь солнце залило землю и воды. Оно отражается расплавленным золотом на поверхности волнующегося моря с раскинутым над ним золотым сводом небес, оно в золотых парусах корабля, расцвеченного флагами, оно в пламени, которое взвилось к небесам... Казалось, что художник дошел до предела возможного, ан нет: вот он изобразил восход солнца между двух мысов... И хотя все здесь материально, это скорее похоже на видение: неуловимая нежность голубых тонов, пурпурное небо и позолоченная солнцем лодочка, уплывающая в бесконечную даль.

А вот комнаты, где стены увешаны его последними акварелями. Это сновидения о Венеции с ее золотом и лазурью, где все уже лишено осязаемой формы.

У своих последних работ Тернер стоит долго. Глаза его затуманивает скупая слеза.

— Я стар, мой юный друг,— подавив внутреннее волнение, говорит он,— мне шестьдесят восемь лет. Тернера еще продолжают называть кудесником, овладевшим искусством изображения водной стихии и лучезарного солнца... Но они ошибаются. Я страстно хочу воплотить свои видения, но выходит не то, что вижу в воображении. Вот эти Венеции — черта, за которую не могу перешагнуть...— Тернер снова умолкает, что-то мешает ему продолжать, но он делает усилие и твердо говорит: — Я долго гонялся за солнцем и уловил его лучи слишком поздно — годам к сорока... Теперь настал ваш черед. Идите, шагайте вперед, и только вперед. Работайте за нас двоих, работайте вперед на двести лет, ибо после Тернера, после Айвазовского неизбежен долгий застой в морской живописи. Это как в природе: прилив и отлив... А теперь отправляйтесь странствовать туда, где изобилует свет,— в Испанию, Португалию, еще раз в Италию, а по возвращении в Россию не разлучайтесь с Феодосией: там море, явившееся вам в золотую пору детства.

...Тернер провожал Айвазовского на пароход. Представляя его капитану, он сказал:

— Сэр Уинстон, доверяю вам Айвазовского, равно как доверил бы вам Тернера...

Когда корабль был уже в открытом море, капитан рассказал Айвазовскому:

— В прошлом году сэр Джозеф вышел в море зимой. Он хотел понаблюдать снежную метель и ураган на море. Когда началось это светопреставление, он потребовал, чтобы я приказал матросам привязать его к мачте. Мне пришлось повиноваться. Сэр Джозеф пробыл в таком положении четыре часа.

Айвазовский ярко представил себе Тернера среди разбушевавшейся стихии и невольно ему позавидовал.

...Не иначе как сам Нептун подслушал тайные мысли Айвазовского и решил явить молодому певцу моря зрелище, превосходящее то, которое наблюдал старый бард. Когда пароход вошел в Бискайский залив, подул ветер, крепчавший с каждой минутой. Начался шторм. Небо нависло над пенистыми волнами. Они почти слились — небо и море.

Теперь Айвазовский уже не в воображении, а воочию увидел тот самый Хаос, который еще так недавно живописал. Только нынешний Хаос был грознее, ибо он обладал еще и голосом: в этом голосе соединились рев ветра, грохот моря, шум воды, заливающей палубу.

Внезапно огромная волна налетела на судно, взвилась до мостика и чуть не смыла капитана. Через некоторое время к Айвазовскому, находящемуся на палубе, добрался матрос и передал приказ капитана удалиться в каюту. Слов нельзя было расслышать. Матросу пришлось приложить губы к самому уху Айвазовского. Художник хлопнул матроса по плечу, рассмеялся, показав белые зубы:

— Передай капитану, что я крепко держусь за поручни. Я почти прирос к ним...

И вдруг Айвазовский увидел то, ради чего он согласился бы перенести десяток таких бурь: из кромешной тьмы будто выпрыгнули два огромных вала, и гребни их светились призрачным светом — светом морской пены...

От страшного удара этих валов о борт Айвазовский упал и сильно ушибся. Но тут же поднялся и еще крепче уцепился за поручни. Он почти не чувствовал боли, а по лицу его разливалась улыбка: такого освещения морской пены не было даже у Тернера.

...Пройдет несколько лет, и увиденное во время бури воплотится на холсте.

Осенью 1850 года москвичи осаждали Училище живописи, ваяния и зодчества: все хотели увидеть «Девятый вал». О картине ходили легенды. Смотреть ее приходили по многу раз.

Над бушующим океаном вставало солнце. Оно открывало ярко-алые ворота в грядущий день. И теперь стало видно все, что недавно скрывал ночной мрак. Еще вздымаются гребни яростных волн. Одна из них самая высокая. Ее называют девятым валом.

Со страшной силой и гневом она вот-вот обрушится на потерпевших кораблекрушение. А усталые, измученные люди судорожно цепляются за обломки мачты...

Кто эти несчастные, как попали они сюда? Еще вчера утром их корабль вышел из гавани в открытый океан. Был ясный, солнечный день, безмятежно сияла высокая, чистая лазурь неба. Спокойная ширь океана манила к неведомым берегам. Но к вечеру поднялся ветер, грозовые тучи быстро заволокли небо. Океан заволновался. Ослепительные молнии прожигали небо. Громовые раскаты сотрясали воздух. Валы поднялись кругом, непрерывный круговорот валов. Они все ближе и ближе обступали корабль и наконец дружно ринулись в атаку на него. Только вспышки молний освещали эту смертельную схватку корабля с грозной стихией. Гул громовых ударов и ревущих валов заглушал треск ломающегося корабля и крики людей, погибающих в морской пучине. Но те, чьи сердца были преисполнены мужеством, решили не сдаваться, не стать добычей ненасытной морской стихии.

Несколько друзей держались все время вместе. Они вцепились в обломки корабельной мачты, в грохочущем хаосе ободряли друг друга и поклялись напрячь все силы и выдержать до спасительного утра...

Гром отгремел. Дождь прекратился. Но круговорот валов может похоронить их в пучине в любое мгновение. Главное — выдержать до утра. Дождаться солнца. Оно укротит эти бешеные валы. И они выдержали. Кончилась страшная ночь. Солнечные лучи расцветили тяжелые волны. Буря напрягает последние силы, но они уже иссякают. Свет, солнце вступили в союз с волей человека. Люди победили хаотический мрак ночной бури в океане.

Шло время. Айвазовский создал тысячи картин. Во всем мире чтили его, называли певцом моря. А он испытывал тайную неудовлетворенность. Все эти годы перед его внутренним взором возникала буря в Бискайском заливе, два огромных вала, выпрыгнувших из кромешной тьмы...

Более полувека ему не удается на своих картинах в полную меру добиться такого освещения морской пены, которое явилось его взору тогда, среди океана... Но пришел и этот долгожданный день. И пришел он на восемьдесят первом году жизни художника.

В этот день служитель натянул колоссальный холст в двенадцать квадратных метров. Айвазовский взошел на помост и начал писать лучшую свою картину «Среди волн».

Холст разделен на две части: вверху темное грозовое небо, а под ним огромное бушующее море. А вот и центр: в нем, как в воронке, кипит первозданный хаос, из которого вздымаются две волны... И происходит чудо — природа поет гимн рожденным из хаоса волнам, образовавшим два водяных конуса в центре кольца... Луч солнечного света озарил всю картину, а обе вздымающиеся волны освещены изнутри, но еще светлее белая пена между ними...

Послушная кисть не прекращает своего бега по холсту, но душа художника находится среди волн и любуется кипящим водоворотом прозрачных валов, игрой зеленовато-голубых и сиреневых тонов.

Теперь Айвазовский достиг желанного: он запечатлел на полотне все цветовые оттенки разыгравшейся бури.

Айвазовский опускает кисть. Все его существо наполняют строки, полюбившиеся еще в юности:

-Он был, о море, твой певец. Твой образ был на нем означен, Он духом создан был твоим...

Много городов, гаваней, портов посетил во время странствий Айвазовский. В своих альбомах художник запечатлел приморские города, улицы, площади, причудливые скалистые берега с лепящимися на них зданиями, корабли, лодки, морские виды.

Казалось, он ничему уже не должен удивляться: в самом разнообразии наступает момент повторения. Но Айвазовский умел постигать в каждом новом месте что-то неповторимое, даже в том, как ложились волны или звонили колокола...

...Он путешествовал из одного испанского города в другой; чаще по морю, чем по суше. Уже позади остались Кадикс, Гренада, Малага... Память о каждом городе хранили его альбомы.

Из Малаги Айвазовский со многими местными жителями отправился в Альмерию — город, который считает своей покровительницей Пресвятую Деву Моря. Туда он попал накануне праздника Марии Моря. Все гостиницы были переполнены. С раннего утра толпы людей запрудили улицы. Во всех окнах и на балконах висели ковры и яркие ткани. Там собрались первые красавицы Альмерии. Публика усеяла террасы и плоские крыши.

Праздничное шествие началось после обедни от церкви Марии Моря. Отсюда оно направилось на набережную Малекон. И сразу раздалась канонада. Она послужила сигналом к фейерверку, который вопреки общему обычаю в Альмерии устраивали и днем. Гремела беспрерывная пальба: ракеты пускали с крыш, балконов, террас.

Шествие открыли военные музыканты. За музыкантами шли горожане и горожанки, матросы, лодочники, рыбаки, крестьяне из окрестных деревень.

И вот в окружении местной аристократии и властей появилась и сама Мария Моря — деревянная статуя XIV века. Лицо у Девы было темное, на голове — серебряная корона с алмазами, на плечах длинная риза из зеленого бархата, вышитая золотом и украшенная драгоценными камнями. Статуя Марии Моря стояла на высокой колеснице, которая медленно двигалась.

Процессия следует по набережной Малекон, время от времени останавливаясь. Айвазовский идет за Девой Моря, его глаза прикованы к таинственному темному лику в царственной короне. Ему кажется, что застывшие черты ее лица тронула еле заметная улыбка...

— Кто этот дерзкий молодой человек,— внезапно раздался сердитый голос старшего алькада Альмерии,— как он очутился среди нас?

— Сеньор,— помощник алькада поравнялся с Айвазовским,— мы вас не знаем, честь следовать за пресвятой Девой Моря принадлежит только местным знатным жителям... Кто вы?

Айвазовский нехотя отводит взгляд от лика Мадонны, слова незнакомца не сразу доходят до его сознания.

— Кто я? Я странствующий художник, к которому сама Дева благосклонна, раз я попал на ее праздник. А зовут меня Айвазовский.

Через минуту процессия останавливается. Айвазовского окружают патриции Альмерии. Каждый из них представляется художнику, называя полностью свое родовое имя.

Когда Мария Моря возвращается в свою церковь, из крепости снова раздается канонада. На этот раз она длится дольше обычного: в честь Девы Моря и прославленного Художника Моря.

...И снова в пути. На этот раз он с парохода следит за удаляющимся скалистым Гибралтаром. Недолго он пробыл здесь, но, как и всюду, страницы альбома хранят впечатления о причудливом полуострове у входа в Средиземное море.

Он открывает альбом и рисует. Возникают две скалы. Одна из них на северном, европейском, берегу, другая — Джебель-Муса — на африканском берегу. Художник называет рисунок «Столбы Геракла». Так именовали эти скалы древние греки, верившие, что за этими «Столбами» самых отважных мореплавателей настигает смерть. Он уже был там, и смерть чуть-чуть не настигла его... Теперь — Средиземное море, над его тихой гладью кружат чайки.

Настали дни, полные яркой лазури: то была какая-то лазурная купель неба и моря. Даже по ночам лазурь не уходила с небес: она только меркла, а синие звезды оттеняли ее глубину.

Не негу и истому навевали счастливые дни и ночи. Душа его мужала, крепла. Путь в жизни становился все яснее. Этот путь будет радостен и прост. На своих картинах он изобразит бури и штили. Бури для отважных, чтобы славить и поддерживать в них мужество. Штили для всех: для тех же отважных смельчаков и остальных людей, ибо всем нужно напоминать, что помимо повседневных забот и огорчений существует вечная и мудрая красота природы: пленительная, безмятежная лазурь небес, зовущие морские дали, золотое и алое солнечное сверкание и таинственное лунное серебро.

...Пароход приближался к Барселоне. Издали донесся гул канонады. Капитан-испанец не отрываясь глядел на берег в подзорную трубу.

Айвазовский тоже прильнул к ней. Сразу стал виден берег, городские стены, вспышки огня от разрывающихся бомб.

— Что это означает? — в тревоге спросил Айвазовский.

— А это карлисты воюют с кристиносами,— отвечал капитан,— я слышал, что в Мадриде взял власть генерал Нарваэс, а регент Эспартеро бежал в Англию... Не хотите ли посетить берег, сеньор Айвазовский? Я уже приказал спустить лодку и сам отправляюсь туда.

— Но...

— Какие тут могут быть колебания?! — воскликнул испанец.— Вы увидете сражение, настоящий бой!.. А опасаться вам нечего ни карлистов, ни кристиносов: в газетах пишут о вашем путешествии по Испании.

Айвазовский взял альбом и вслед за капитаном сошел в шлюпку. Когда они высадились на берег, их восторженно встретил отряд вооруженных карлистов; они почему-то были убеждены, что на пароходе их единомышленники, которые явились к ним на помощь. Но тут же пришло разочарование, когда они узнали, что пароход коммерческий, перевозит грузы и мирных пассажиров.

И тут капитан сообщил: его спутник, художник Айвазовский, намерен с барселонского берега изобразить вид моря. И сразу разочарование карлистов сменилось взрывом восторга. Начальник отряда приказал инсургенту проводить почетного гостя в безопасное место и охранять его.

Два часа провел Айвазовский на берегу близ осажденной Барселоны. Пока художник работал, инсургенты не сделали ни одного выстрела по цитадели, где укрылись королевские войска. Он увез отсюда рисунок, изображавший море, пароход на якоре, и сохранил в памяти благожелательность людей, которым грозила смертельная опасность.

Когда шлюпка отплыла далеко от берега, инсургенты вновь открыли огонь по крепости.

Айвазовский долго стоял рядом с капитаном на мостике и вглядывался в удаляющуюся Барселону, где шла война.

Каждое мгновение приближало его к берегам Италии. По-прежнему безмятежно сияла лазурная купель, но глаза художника ее больше не вбирали — в них была печаль.

Тихо плещутся волны. Солнце озаряет Венецию. Впечатление такое, что сама Венеция медленно плывет в водах лагуны. Айвазовский едет в гондоле вдоль лагуны. То тут, то там выступают из воды небольшие островки.

Вдали на одном из островков показалась высокая колокольня. Она все ближе. Уже можно разглядеть сады и темные кипарисы, окружающие церковь.

Некогда здесь обитали прокаженные, и название свое остров получил от считавшегося покровителем этих несчастных святого Лазаря. В начале XVIII века на месте бывшего лепрозория армянин-монах Мхитар основал обитель. Монахи посвящали свое время не одним молитвам. Здесь изучали языки, историю, переводили книги с европейских языков на армянский, собирали и изучали древние армянские рукописи, печатали в собственной типографии книги.

В этом монастыре с одиннадцатилетнего возраста находится Габриэл Айвазовский. Ему исполнилось тридцать лет. Он давно известен своей ученостью, написал книги, которые принесли ему славу.

Гондольер на минуту прекращает грести. Его взгляд прикован к приближающемуся зеленому островку.

— Вот, синьор, Сан-Ладзаро дельи Армени...

На ста восемнадцати островах расположилась Венеция. Но есть излюбленное место, вокруг которого в светлые лунные ночи число гондол особенно велико,— это остров Сан-Ладзаро дельи Армени. О нем давно говорят, что он счастливее других уголков в Венеции: разместился не только между городом и Лидо, но и между небом и морем.

В последнее время вокруг Армянского острова так и снуют гондолы. Ровно в десять вечера от монастырского причала отплывает гондола, и дивная мелодия разносится по лагунному простору. Кто-то играет на скрипке и поет:

Близ мест, где царствует Венеция златая, Один ночной гребец, гондолой управляя, При свете Веспера по взморию плывет, Ринальда, Готфрида, Эрминию поет. Он любит песнь свою, поет он для забавы, Без дальних умыслов; не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд и тихой музы полн, Умеет услаждать свой путь над бездной волн.

Как только песня умолкает, очарованные слушатели устремляются к гондоле, где находится этот певец-чародей. Но гондольер на страже: гондола тут же летит к причалу монастыря святого Мхитара. Монастырские стены скрывают певца до следующего вечера.

Однако любопытные-все же выведали у гондольера, что синьор — художник, приехавший издалека.

Вскоре настал день, когда венецианцы узнали имя таинственного незнакомца, услаждавшего их слух. В Венеции открылась выставка картин Айвазовского. На ней были только два полотна. Одно изображало лунную ночь, другое — полдень у святого Марка.

Обе картины вызвали восторг, граничащий с недоумением: как можно и без того волшебные ночи Венеции наполнить еще большим волшебством, от которого исходила какая-то таинственная сила. А картина, изображающая полдень у святого Марка, поражала ликующим розовым сиянием солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей; розовые блики мерцали на крыльях бесчисленных голубей.

До того как картины были отправлены на выставку, брат художника Габриэл долго глядел на них. Сладостная истома проникала в самую душу, расслабляла, почти усыпляла... Усилием воли Габриэл стряхнул с себя расслабляющую негу, исходящую от картин, и промолвил:

— Пойми меня, брат. Я столько лет ждал встречи с тобой, а теперь вынужден отослать тебя из Венеции. С твоей чуткой, всепроникающей душой художника тебе долго оставаться здесь опасно. Венеция может заворожить тебя, опутать невидимыми нитями и приковать к себе надолго, навсегда, как это случилось с архитектором Якопо Сансовино. Он приехал в Венецию на короткое время отдохнуть и остался здесь до конца своих дней... Прощайся с Венецией, сохрани ее в памяти и сердце, воплощай ее в своих картинах, но только вдали от нее, на родине...

...В ранний час, когда над пустынной лагуной еще клубился туман и смутно вырисовывались силуэты дворцов, Айвазовский плыл к площади святого Марка.

Сегодня он расстается с Венецией и хочет обозреть ее в последний раз со стометровой высоты колокольни Сан-Марко.

Когда он достиг сквозной аркады звонницы, в многочисленных церквах Венеции запели колокола. Колокольный звон поднял в воздух целые стаи голубей, устремившихся к площади святого Марка, где в этот час для них всегда рассыпают корм.

Одновременно с голубями встали и рыбаки. Один, налаживая снасти, запел народную песенку, невдалеке другой стал выводить оперную арию. К этим двум голосам присоединились десятки других, славивших рождение еще одного трудового дня в Венеции.

С высоты птичьего полета перед Айвазовским расстилаются большие и малые островки среди лагуны, сотни каналов — водяных улиц Венеции; он видит ожерелье мостов, соединяющих острова, дворцы, выступающие прямо из воды, видит фантастический город, как бы спущенный на воду...

Глаза у Айвазовского зоркие, они примечают даже узкие улочки-калли, расположенные позади домов. Но мысли художника заняты другим, его взор обращается теперь туда, где он пережил дивные часы художественных прозрений, к церкви Сан-Касси-ано.

Ради того, чтобы увидеть небо на картине «Распятие» Якопо Робуста Тинторетто в Сан-Кассиано, ради одного этого стоило отправиться из Петербурга в чужие края...

Его, мариниста, отправили в заморские страны ради усовершенствования в морской живописи, изучения колорита водной стихии. Еще в академии он нередко задумывался над тем, что живописать море следует, изучив с не меньшим усердием и колорит неба. Это окончательно открылось ему, когда в «Распятии» Тинторетто он узрел небо, беспредельное, как океан...

Когда Айвазовский спустился с колокольни Сан-Марко, на Башне Часов два бронзовых стража, которых венецианцы за темный цвет металла прозвали «маврами», отбивали полдень...

Айвазовский прощался с Венецией, и в памяти слились воедино как бы плывущая среди лагуны Венеция, Сан-Ладзаро дельи Армени, зеленое с золотыми и розовыми облаками небо Тинторетто, ритмичные удары «мавров» по колоколу, напоминающие, что время неумолимо бежит и что каждому следует торопиться свершить предназначенное...

И снова беспокойная муза странствий поманила в дорогу жадного к впечатлениям художника. На этот раз его спутником был веселый Штернберг.

Штернберга он разыскал в Неаполе. В тот же день они сели на небольшое судно, отправлявшееся на Капри. Вот оно уже обогнуло мыс Чирчео; бриз из залива Гаэто благоприятствовал, суденышко стремительно понеслось мимо Искьи и встало на якорь в бухте Капри.

Айвазовскому не терпелось подняться на Анакапри и оттуда обозревать море. А Штернберг соблазнял его остаться внизу, побывать в Голубом гроте и исследовать его.

— Нет, ты послушай,— не унимался Штернберг, — я в Неаполе познакомился с племянником Анджелло Ферраро, того самого, который в 1822 году открыл Голубой Грот. Племянник обещал уговорить дядю показать нам подземный ход внутри грота, который ведет к вилле императора Тиберия на плато Дамекуты. Рассказывают, что через этот подземный ход Тиберий спускался в Голубой Грот...

Но Айвазовский не дал себя уговорить. Расставшись со Штернбергом, который отправился разыскивать своего нового приятеля из семьи Ферраро, Айвазовский нанял проводника с осликом и направился вверх по дороге, которая вилась между цветущими кустами дрока и мирта.

По пути попадались остатки разбитых мраморных колонн, плит, на всем лежал отпечаток полного запустения. В стороне показалась деревня с остерией и небольшой церковью.

Деревня осталась внизу, а впереди мрачным силуэтом высилась гора Соларо. Айвазовский стоял у ее подножия и глядел вверх, где утесы переливались, как аметисты.

— На гору ведет древняя лестница в семьсот семьдесят семь ступеней. Они высечены в скале. Среди утесов, как птичьи гнезда, прилепились хижины горцев,— сообщил юноша-проводник,— но ни один форестьер еще туда не поднимался... Вернемся, синьор.

Айвазовский уплатил проводнику и велел ему отправляться назад.

— А вы, синьор?

— А я взберусь туда...

— О, добрый синьор,— ужаснулся юноша, не делайте этого. В горах живут оборотни, они пожирают христиан. Да и горцы опасные люди...

Айвазовский постарался успокоить проводника: показал ему золотую медаль и заверил простодушного юношу, что эта папская медаль защитит его и от оборотней, и от недобрых людей.

...Уже солнце клонилось к закату, когда Айвазовский преодолел лестницу, высеченную в скале около двух тысяч лет назад по приказу императора Тиберпя.

Айвазовский стоит на головокружительной вершине и глядит вниз, на расстилающийся Неаполитанский залив, обрамленный Искьей, Прочидой, Позилиппо, глядит на Сорренто, укрывшееся под горой Сант-Анджело; а еще дальше виден Неаполь и розовый дым Везувия, а вдали, почти на линии горизонта,— снежные вершины Апеннин...

Художник раскрывает альбом и погружается в работу. Он спешит, потому что солнце скоро погрузится в море и исчезнет эта многокрасочная ширь...

Но вдруг грозный окрик всколыхнул застоявшуюся тишину:

— Кто вы? Как вы сюда попали?

Айвазовский поднял голову. Сверху, из маленькой разрушенной часовни, прилепившейся к отвесной скале, появился и стал спускаться с ловкостью жителя гор высокий, стройный юноша. Его суровый вид не сулил ничего доброго.

Приблизившись к Айвазовскому, он еще грознее повторил свой вопрос. Но вдруг незнакомец осекся и почтительно поклонился.

— О, это вы, синьор Айвазовский...

А через несколько минут Айвазовский очутился в домике, спрятавшемся за часовней, и, переступив порог, попал в объятия Векки, Джакомо Перуджини и их друзей из «Молодой Италии».

...Когда на рассвете Айвазовский проснулся, в доме уже никого не было, только на столе заботливыми руками для него был приготовлен завтрак.

Айвазовский вышел во дворик, примыкавший к дому. В винограднике трудился старик хозяин, напоминавший своим видом аркадского бога лесов и рощ Пана. И обступивший тихое жилище горный лес, и далекая синева моря, и старик среди виноградных лоз показались художнику частицей того легендарного золотого века, когда сатиры плясали с нимфами под звуки свирели языческого Пана.

Это ощущение не покидало Айвазовского всю дорогу, пока он спускался вниз: вернулся великий Пан, он жив, и человек снова стал понимать язык деревьев, ручьев, скал, моря. Первозданная радость все более наполняла душу художника, а в воображении он уже видел свои будущие картины: «Юпитер, окруженный богами и богинями, встречает Венеру с моря», «Нептун с Амфитритой», «Школа Гомера на острове Лесбос»...

И всюду на этих картинах море, беспредельно широкое, доброе — такое, каким оно открылось ему здесь, где все полно воспоминаний об античных временах.

Штернберга он разыскал у Голубого Грота. Тот пережил разочарование: с риском для жизни прополз по туннелю около восьмидесяти ярдов и убедился, что он никуда ие ведет: не люди пробили его в скале, а просачивающаяся морская вода.

Но хотя Штернберг и разочарован, что внутри Грота Аззура не существует подземного хода, он сопровождает Айвазовского в лазурную пещеру. Через чернеющее в скале отверстие они на крошечной лодке проникли в пещеру, имеющую пятьдесят четыре метра длины, тридцать метров ширины, пятнадцать метров высоты. Все предметы вокруг отливают различными голубыми оттенками, сами они — Айвазовский, Штернберг, гребец — тоже окружены голубым сиянием; платье на них как бы из голубого пламени, а руки точно серебряные.

Неподалеку поднимается ввысь как бы вырубленная в скале лестница, ее ступени похожи на громадные сапфиры.

— Вот она...— шепчет Штернберг,— но она никуда не ведет, вверху глухая стена...

Айвазовский его не слушает. Он запоминает голубое серебро морской воды и то, как этим голубым серебром загораются черные стены грота, когда их омывает волна, поднятая движением весла... Он запоминает, чтобы через некоторое время все это волшебство запечатлеть в картине «Голубой Грот».

...И снова в путь.

Утром следующего дня Айвазовский и Штернберг сидели на лужайке недалеко от церкви Сан Виченцо. Церковь была еще заперта. На ее ступенях и вокруг на траве сидели крестьянки с детьми на руках. Сторож отпер двери и начал впускать женщин. Они устремились к стене, где была бронзовая доска, упали на колени и стали горячо молиться, протягивали детей к доске, чтобы те коснулись ее.

Айвазовский и Штернберг протиснулись к доске. Это был барельеф, изображавший Сильвестра Щедрина с поникшей головой, с палитрой и кистями в руках. Под барельефом была выгравирована короткая надпись: «Здесь лежит Щедрин».

Долго стояли друзья у могилы русского художника.

Выйдя из церкви, они сели под деревом и наблюдали за непрекращающимся потоком женщин с детьми.

Сторож рассказал, что синьор Сильвестро был очень добрый человек, что в Сорренто и в окрестных селениях он заслужил всеобщую любовь. Особенно его любили дети, которым он всегда приносил подарки и брал с собой на прогулки. После его смерти в народе пошли слухи, что молитва у могилы доброго синьора Сильвестро исцеляет больных детей...

Все в Сорренто и его окрестностях напоминало о Щедрине. Жители с готовностью рассказывали про maestro Russo, запечатлевшего на картинах их родные места. Айвазовского и Штернберга проводили к любимому месту Щедрина близ Сорренто — Капуччини. Отсюда открывался вид на обрывистый мыс Граделле, на залитое солнцем живописное селение Мета. Здесь художник вдохновлялся, когда создавал свои знаменитые «Террасы на берегу моря».

Из Сорренто друзья проследовали еще в одно из любимых мест Щедрина — в Амальфи. Широкий залив, скалистые горы, мирная жизнь рыбаков на берегу — все это было сродни каприйскому пейзажу.

С высоты скалистых стен здесь открывается простор, поражающий прозрачностью и торжественностью; на закате удивительно зеленеет небо, а горы горят багрянцем... Ночь наступает медленнее, чем в Неаполе или Сорренто, а крупные звезды на небе, слабый теплый ветер и шуршание морской волны о камни набережной напомнили Айвазовскому образ далекой Феодосии.

...Огромное количество впечатлений, накопленных во время странствий, требовали выхода. Но для этого необходимо отдалиться от местности, которую он собирается изобразить на картине.

В этом Айвазовский отличается от своего учителя Щедрина, который не мог работать без натуры. У него, Айвазовского, уже выработан другой метод. Он убедился, что молнию, порыв ветра, всплеск волны писать с натуры немыслимо, все это художник должен запомнить. Он идет еще дальше: тот, кто не одарен памятью, сохраняющей впечатления живой природы, может быть отличным копиистом, но истинным художником — никогда!..

И чтобы перенести свои впечатления на холст, Айвазовский спешит в свою римскую мастерскую.

Опять, как в прежние дни, сюда доносится отдаленный звон колоколов церкви Санта-Мария делла Кончеционе, а синьора Тереза еще бдительнее оберегает его труд.

На мольберте одну картину сменяет другая. И хотя он пишет с фантастической быстротой, никто не ведает, как ему достаются шедевры. Его ежедневные бдения у холста напоминали сражения. Не раз неудовлетворенность написанным повергала его в отчаяние, но он не отступал и только тогда отходил от холста, когда на картине воплощались его замыслы такими, какими возникали до этого в воображении.

Кончились зимние месяцы, наступила весна. И снова Айвазовский отдает на суд зрителей свои картины — виды Неаполя, Венеции, Амальфи, Сорренто, Капри, изображения то морских бурь, кораблекрушений, то безмятежного моря, дремлющего в золотых лучах солнца или серебре лунных ночей...

Он снова отправляется в Париж. Опять, как прежде, парижане выражают громкий восторг. И вдруг одна газета развязно объявила, что нигде так не ценят Айвазовского, как в Париже, что нигде он не был так обласкан, что русский художник намерен обосноваться здесь надолго и, возможно, даже навсегда поселиться во Франции.

Айвазовский был оскорблен: его, русского художника, подозревают в намерениях принять французское подданство... Он имел право в качестве пенсионера Петербургской академии художеств оставаться еще два года в чужих краях, но написал в Петербург, чтобы ему разрешили вернуться на родину до конца срока.

Еще так недавно он думал о дальних странствиях в Индию, Александрию... А теперь он должен, он обязан скорее вернуться в Россию. Этого требует от него честь русского художника...

В конце лета 1844 года Иван Айвазовский вернулся в Петербург.



ОБ АВТОРАХ

Вагнер Лев Арнольдович. Родился в 1915 году в городе Бердпчеве. Окончил Московский государственный педагогический институт имени В. И. Ленина. Специализировался по всеобщей истории искусств. Более двадцати лет Л. Вагнер преподавал в средних и высших учебных заведениях. В середине 50-х годов переходит на профессиональную литературную работу. Наиболее известны его повести о художниках Айвазовском, Венецианове, Александре Иванове, Брюллове. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над романом о великом русском художнике-пейзажисте И. И. Левитане.

Григорович Надежда Семеновна. Родилась в селе Безлюдовка Харьковской области. Происходит из традиционной учительской семьи. И сама она после окончания Новосибирского учительского института в 1940 году долгое время работала в школе. В 40—50-х годах в различных периодических изданиях печатались ее стихи. В 60-х годах опубликованы два сборника рассказов и повесть. В 1971 году в издательстве «Искусство* в серии «Жизнь в искусстве» вышла книга Н. Григорович, написанная совместно с Л. Вагнером,— «Айвазовский». В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой рассказов о русских скульпторах.







 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу