Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1973(13)


ВИКТОР МИРОГЛОВ

СКАЗ О СЕРЕБРЯНОЙ ГОРЕ

Приключенческая повесть



ОТ АВТОРА

О таинственной «серебряной» горе на Чукотке известно более трехсот лет. И все эти годы группами и в одиночку люди искали Пилахуэрти Нейку — «нетающую мягкую гору», но чукотское серебро оставалось недоступным.

Эти неудачи породили разные толки. Одни помещали эту гору в район Золотого хребта па восточном побережье полуострова, другие — в омолонскую тайгу, ближе к устью реки Колымы. А иные, отчаявшиеся, утверждали, что находится она вовсе не на Чукотке, а в Якутии, на Индигирке, и ссылались при этом на то, что там найдено серебро. Достоверные сведения, добытые русскими землепроходцами три столетия назад, обросли вымыслами, предположениями и слухами, превратились в легенду.

Кое-где упоминается о том, что загадочная гора находится на речке Поповде, названной так в честь казачьего сотника Попова. Лицо это реальное. Он побывал на Чукотке в годы продвижения русских землепроходцев вслед за М. Стадухиным, С. Дежневым, С. Моторой на восток, за реку Колыму.

В одном из чукотских вариантов легенды о «загадочно не тающей мягкой горе» она, как и речка, на которой находится, называется Поповдой. Якобы сотнику Попову удалось ее отыскать, но в Нижнеколымскии острог он не вернулся.

До сих пор вопрос о существовании крупного месторождения серебра на Чукотском полуострове вызывает горячие споры среди людей самых разных профессий.

Возможно, более тщательное изучение документов по истории географических открытий на Чукотке — а изучены они еще недостаточно полно — позволит получить точные сведения о горе Пилахуэрти Нейка.

В час, когда на черном тундровом озере трижды прокричала чернозобая гагара и с Пресного моря* пришел туман, шаман Рырка с родниками ударил по казачьему лагерю. Тридцать тугих луков из лиственничной крени пустили на волю стрелы с костяными жалами из моржового зуба. Без крика пал на мохнатую кочку караульный с шаманьей стрелой в затылке. И, угадав в этом добрый знак духов, и оставив страх на том месте, где прятались, бросились шаманьи люди на полотняный шатер, потрясая короткими копьями.

Но обманули прошлой ночью Рырку духи, не сказали про то, что не посмотрит на этот раз ему в лицо удача. Шаман хитер, а духи неверны и коварны. Нашли они в тундре нового хозяина, а старого решили сгубить, боясь его гнева и мести.

И снова прокричала на озере гагара. По ее зову белый туман прижался к земле и теплый дождь, мелкий, как истертый пургой снег, посыпался на тундру.

Ухнуло в белом разливе, словно Злой Дух Мороза расколол синюю наледь на великой реке Колыме, и два шаманьих прислужника покатились по земле.

— Коккой!** Назад, назад!— закричал Тыко, шаманий сын.— Огнивпые таньги*** сговорились с духами.

Страх обуял нападающих, и они повернули спины к шатру и побежали по тундре, сами не зная куда. Злые духи, затаившиеся до поры в каждой кочке и в каждом камне, смеялись над ними: отбирали копья, луки, хватали за ноги, толкали в спину, валили па землю.

Вмиг стало тихо и пусто окрест. Первым выскочил из шатра Федор Попов — атаман, за ним казаки. Пищаль дымилась в его руках, борода бурьяном разлохматилась. Ватажники обступили атамана, выставив во все стороны копья па длинных ратовищах. «Каменные мужики» — ламуты — позади стали. Глаза тревожно бегают, ноздри раздуваются.

Старший из них, Аун, травку блеклую ногами потоптав, крикнул что-то, в туман бросился. Казаки за ним, туда, где стойбище Рырки пряталось.

Раздвинулся туман, словно полынья на Пресном море. Кричали бабы шаманьего рода, бестолково бегая меж яранг, тащили в мешках из оленьих шкур детей, утварь.

* Пресное море — Восточно-Сибирское море (здесь и далее примечания автора). ** Коккой (чук.) — восклицание удивления, страха. *** Огнивные таньги — так на Чукотке называли пришлых людей.

Оглядывался по сторонам Попов, искал глазами шамана, по в стойбище были только бабы. Нападавшие же пропали в тундре. Он перевел дух.

Казаки да ламуты звали разбегавшихся баб, останавливали, совестили их.

— Погодь, казаки! Остановись! — закричал зычно Федор.

Его услышали, стали собираться в кучу.

— Казаки, Рырку призвать надо!

— Где его в этой распроклятой тундре сыщешь? — угрюмо отозвался Шолох.— Во-о-он она какая...— Он тоскливо оглянулся окрест. Всем видно стало: боится старый тундры.

Туман ушел в ту сторону, куда осенью гуси-лебеди улетают. Низкий уступ открылся — берег Пресного моря. Ветер приносил оттуда запах тающего льда. Тихо в тундре, светло. Вещие птицы гагары спят на черной воде. За полночь угало время, скоро солнцу всходить.

— К оленям иди,— заглядывая в глаза атаману, сказал Ауп.— Шаман сам вернется.

— Добро,— решил Попов.

Очень нужен был ему Рырка. Боялся Федор, что ударится тот в бега.

Четверо казаков вместе с атаманом да пятеро ламутов — всего-то людишек служилых. Как ни хоронились, опасаясь коварства шамана, как ни старались дойти — тундра многих сгубила.

Горько было Попову. Закручинился атаман, да виду не подал. Решил: каждому своя доля на роду написана. Вздохнул, сокрушенно покачал головой и тихим голосом сказал:

— Помянем товарыщев.

Стойбище не дышало. Бабы шаманьи в яранги забились, и все стихло.

Пошли ватажники на сухой холм, что близ самого моря. Ножами да обломками оленьих рогов выскребли широкую яму до самого вечного льда.

Солнышко вышло из-за тундры. Ни зари алой, ни облаков, небо даже цвета не изменило — чужое холодное солнце, чужая земля.

Почудилось государеву человеку Федору Попову, что и на Руси-то он никогда не жил, и росы зоревой, утренней не видел. Приснилась просто она ему, а когда — забыл. Сроду лежала вокруг полупошная земля, да тундра мокрая, да лед, да студеные ветры выли...

Прикрыл Попов глаза. Уложат сейчас мертвых товарыщев в стылую землю, укроют шкурьем, засыплют, и будет выситься над ними крест из белых плавниковых лесин, пока не изгрызет его гнилью сырой и едкий туман с Пресного моря. И слезу по ним никто не уронит, потому как близкие души на Руси, далеко. Женки, что в Нижнеколымском острожке остались, не закричат. Тугие они на слезу, каменные.

Первым, по обычаю русскому, бросил атаман в яму горсть земли и стоял, хмуря черные брови, глядел, как, молча, пряча глаза друг от друга, сыплют землю остальные, как крест сколачивают деревянными клиньями. Знал, о чем думают ватажники, потому как дума у них у всех одна: зароют вот так однажды каждого. Ведь грех на любом из них есть, а идти надобно. На Москве прозвище им — «воровские людишки», и дыба им есть в тайном приказе, ежели грех не изымут. Колымская же землица всех принимает, и в острожке перед воеводой не по каждому случаю приходится шапку ломать.

Поглядел атаман на могильный холм миг-другой и пошел к берегу. Ему все нипочем. Он—государев человек, царевы дела справляет. Важные дела. Главнее, чем прииск новой землицы да сбор ясашный.

Ватажники все так же молча за Федором потянулись. Да и о чем говорить? С той поры, как лебеди на Стадухинскую протоку с теплых мест вернулись, вместе они но тундре мыкаются. Оттого слова истерлись, ровно пятаки. Одно ведают: быть здесь надо скопом, тогда живы останутся. Разойтись никак нельзя: но одному пропадешь, и песцы кости белые растащат по буграм.

У шатра из мелкого плавника костер набросали. Стали уху варить на гнилой тундровой воде из тупорылых чиров, пойманных в ближнем озере.

Умостился на бревне атаман, в огонь смотрит. Тревожно ему, что кручину углядел у ватажников. Ну, как решат повернуть вспять? Загибнет тогда дело. Кликнул негромко:

— Дедко.

Шолох покряхтывая присел рядом.

— Звал, атаман?

Федор не вдруг ответил, будто в огненных языках костра неведомое другим усмотрел.

— Что делать будем, дедко?

Шолох поскреб бороду, заглянул в атамапьи глаза, сверяя его думы со своими, а когда не увидел страха в лице, сказал неохотно:

— Ты правильно велел не трогать людей. Для дела же Рырка-шаман нужен. Он один к серебру дорогу ведает. Аунка дело предложил: оленье стадо окарауливать до поры надобно. Шаман сам придет. А коль нет, может, у других вести прознаем.

Видел Попов, прислушиваются ватажники к его разговору. Того ради и речь завел, чтоб искру заронить, чтоб не дать духом пасть. Пусть что угодно думают, лишь бы не кинули дело, не ушли от него на полпути обратно в острог. За гору серебряную живот положить был готов.

— Расскажи, дедко, еще раз, как все было,— сказал ласково.

Прищурился дед на солнце, кашлянул, словно песнь петь собрался.

— В семь тыщ сто сорок пятом году- от сотворения мира вернулся в Якутский острог Елисейка Буза с ватагой вольных людей из-за реки Яны. Соболя они тогда упромыслили богато да новых людей там нашли — юкагири прозываются. И ласковы к Елисейке те новые людишки были.

Видели казаки у юкагирей серебряные бусы, да браслеты, да подвески у ихних баб разные. Но не захотели те заповедное место сказать, где копают они серебро. Тогда Елисейка в аманаты шамана Билгея увел. Тот в остроге показал, что серебро они берут на полуношник от реки Собачьей**, а где точно — не открылся.

В скором времени Елисейкиными следами Постничка Иванов побежал. За Большой камень ушел он и тоже видал серебро у ламутов. Лаврушка Кайгородец с Ивашкой Ерастовым, государевым человеком, для прииску серебра тож ходили, да с пустыми руками воротились. Аманат шаман Пороча указал, что за рекой Ковымою есть река Нелога, в Пресное море впадающая. На ней, где течение близко к морю подходит, стоит утес с рудою серебряною. А еще сказал Пороча, что берет начало свое Нелога там, где река Чундон. Ныне Чундон-река Малым Анюем прозывается. На Чундоне живут, как и на Собачьей, юкагири. В верховьях же рожи у людей писаны. Торгуют эти люди серебряной рудой с племенем наттов. Якутский князец Шеикодей подтвердил сказку Порочи.

Сам я был в приказе, когда шаман говорил, сам его слова слышал. Говорил Пороча, что висит-де серебро из того яру соплями и юкагири в сосульки стрелы пускают.

По указке воеводы для прииска серебра ходил я с малой ватагой в обсказанные места, да без пользы. Какая река за Ковымой — Нелога? По всему Анюю Малому прошел, а никто указать не мог.

На обратном пути пропали людишки. Я да Павлушка Бес в острог вернулись. Павлушка в скорости цингою помер. Почитай, тридцать годков с той поры прошло. Охочие люди не раз в походы хаживали, да ничего не нашли. Забросили это дело, особливо как Семейка Дежнев да Стадухин с Моторой реку Анадырь нашли, соболей да рыбий зуб*** в государеву казну давать стали.

Шолох замолчал, вздохнул. В медном котле с ухой жир плавал, рыба белые глаза удивленно выпучила на казаков. Дед достал из-за пазухи кису, бросил в уху щепоть крупной серой соли.

— Есть пора,— сказал он,— Что зря сказывать. Кабы Рырка-шаман с добром к нам пришел... Он ведает то серебро. Видали, сколь много у его баб узорочья разного?

* 1638 год. ** Река Собачья — Индигирка. *** Рыбий зуб — моржовый клык.

— А ты сам-то в серебряную гору веришь? — блестя глазами спросил скуластый большеротый Теря, самый молодой из ватаги, сын анюйщика* и ламутки.

— Я-то? — переспросил Шолох. — Кабы не верил, с вами не пошел бы.

Попов понял: пришла пора. Вскинул голову, обвел всех глазами.

— Что делать будем, люди вольные? Повернем ли назад без чести, без серебра и славы али дальше пойдем?

— Айда домой,— сказал Аупка. — Олешки есть, уйдем отсюда.

Другие молчали. Про уху все забыли. Знобко стало атаману. А ну как послушаются ламута? Но враз успокоился: нет, назад не повернут, потому что никто в остроге не ждет их. Лето проходит. Рыбалка кончилась. Линная птица по озерам да протокам на крыло встает. Каждого, кто вернется сейчас в Нижнеколымск, голодная зима ждет, а может, и смерть.

Колымские вольные людишки, как олени, и зимой и летом па подножном корму, даром что многие на государственной службе числятся. Что упромыслят, то и их.

— Замахнулись, так рубить будем,— сказал Анку-дин, сутулый худой мужик с длинными руками, из одних жил повитых.

* Анюйщик — русский поселенец с реки Анюя.

Солнце светит ярко. Льды в Пресном море ветром к берегу прибило. Они белые и желтые — каждая льдина что медвежья шкура.

В тундре, у окоема, черная точка показалась. Федор над глазами ладонь вскинул. То возвращается один из ламутов. Проворно бежит по тундре, ставя ноги в облезлых оленьих торбасах меж кочек и брызгая ледяной болотной водой в стороны. А прибежал — дышит ровно, без сбою, только лоб и острые скулы бисером блестят.

— Хорошо, атаман,— сказал ламут, — стадо собрали.

— Добро, — отозвался Попов и, оглянувшись на стойбище и улыбнувшись своим мыслям, добавил:— Пошли, казаки. Яранги смотреть будем.

Он шел впереди, неторопливо. Рядом, стараясь идти также широко, поспешал Теря. Горбились рыжие кочки, мешали. Атаман большой, широкий в кости, как матерый зверь, а Теря что осенний теленок близ ездового оленя. Вел ватажников атаман к самой большой яранге — шамана Рырки.

У входа помешкал, откинул шкуру, вошел. Казаки следом ступили. Сквозь верхнее отверстие падал солнечный свет. Приглядевшись, различил Федор три полога*. Посреди яранги у слабо тлеющего костерка сидела старуха в спущенном до пояса керкере.

— Эттик,— сказал атаман.— Здравствуй. Старуха молчала, шевеля палочкой угли в костре.

— Эттик,— громче повторил Попов.

Старуха медленно подняла голову. Ни страха, ни интереса в ее глазах.

Попов шагнул мимо нее и откинул край самого большого полога. Кто-то метнулся в глубину, затаился.

— Выходи,— по-чукотски приказал Федор.

Качнулись шкуры, и из полога выползла на коленях маленькая фигура, вся в мехах, с плотно зажмуренными глазами.

Атаман наклонился, взял за плечи, поставил на ноги. И хотя в яранге плавал дымный сумрак, угадал Федор сразу — баба. Попытался повернуть лицом к свету и не смог. Гибкое тело извивалось в руках.

— Кто такая?

Баба молчала. И тогда Федор толкнул ее от себя на груду оленьих шкур.

— Говори!

Она заговорила резко, отрывисто.

— Я младшая жена Рырки.

— А кто эта старая нерпа, что сидит у очага?

— Старшая жена.

* Полог — четырехугольное спальное помещение из шкур, устанавливаемое в яранге.

— Где шаман?

— Не знаю. Ты злой дух, ты все должен знать сам.— Баба втянула голову в плечи, сжалась в комок.

Попов засмеялся ласково. В тот же миг увидел, что сквозь сощуренные глаза следит за ним шаманья женка.

— Кто сказал тебе, глупая, что я злой дух? Разве ты не видишь, что у меня две ноги, две руки, одна голова? Человек я, как и ты.

— Откуда тогда ты знаешь наш язык? — продолжала пытать она.

— Кто долго живет в тундре, тот умеет говорить словами ее люден.

— Не знаю...

Заметно успокаивалась баба. Видела она, что не стал бы разговаривать с ней дух, а просто забрал бы ее сердце и печень.

— Мы пришли в ярангу как гости, а эта старая росомаха,— Попов указал на старуху,— забыла законы гостеприимства.

Баба помолчала, завозилась на шкурах.

— Что я должна сделать?

— Приготовишь нам пищу. Духи не едят, и ты убедишься, что мы люди.

— Вы ели свою пищу там, на берегу.

Попов понял: следили за ними из яранг десятки настороженных, испуганных глаз.

— Мы ели рыбу,— сказал он.— Разве эта еда достойна настоящего человека? Разве его желудок не просит куска нежной оленины?

— Не знаю...— снова отозвалась баба, но со шкур поднялась, принесла откуда-то медный котел с водой, скупо подбросила в костер плавника.

Привычная работа еще больше успокоила ее, и она уже с интересом смотрела на ватажников. В узких глазах любопытство вспыхивало искорками, пухлые щеки окрасились в маков цвет.

— Где твой муж? — спросил Федор, следя за бабой и кусая пересохшие губы острыми, как у лисы, зубами.

— Разве жена знает, куда лежит в тундре путь воина?

— Разве Рырка воин? Он трусливый песец,— гневно сказал Попов.

Баба промолчала, только движения ее стали проворнее. Федор отвернулся и долго смотрел, как по закопченному днищу котла снуют языки пламени.

— Ты пойдешь в тундру и позовешь Рырку. Говорить станешь, что таньг просил его вернуться. Я не собирался никого зорить. Если же он боится, гости уйдут от него. Твои уши слышали мои слова? Так пусть твой язык не соврет, когда ты увидишь шамана.

— Рырка не вернется. Он скорее уйдет к верхним людям.

— Вернется,— уверенно сказал атаман.— Рырка жадный. Он шаман. Ему плохо будет у верхних людей. Чавчу* без нарты и упряжки нечего делать на небе, а он и оленей имать разучился. Другие оленей ему пасут.

— Так ему и скажет мой язык.

Еще одна ночь прошла — светлая, словно день. Солнце нырнуло в море, да скоро снова показало красную спину. Первым в стойбище воротился работный мужик Эйгели. Разговаривать с ним сразу Попов никому не велел. Первым делом шаманья женка самого жирного мяса для него сварила.

Эйгели, оробевший было, оживился, лестные слова атаману сказал:

— Теперь я верю, что ты не дух. Разве келе стал бы заботиться о желудке человека? И убивать ты меня не станешь. Иначе зачем тебе набивать мой живот мясом?

— Кто ты? — спросил Попов.

— Я пурэл из племени анадырских коряков. Восемь зим прошло, как взял меня в плен Рырка. Теперь я пасу его оленей.

— У тебя есть яранга, жена?

— Разве рабу дают ярангу? — грустно спросил Эйгели.— А когда нет яранги, ни одна женщина не согласится сидеть вместе у чужого очага. Шаман дает мне одежду и еду.

— Почему не пришел шаман?

— Он ходит совсем близко,— сказал Эйгели.— Но он боится тебя. Духи покинули его.

— Эйгели, ты наелся? — спросил Федор.

— Да, таньг.

— Эйгели жил в яранге Рырки,— не сводя с него глаз сказал атаман.— Он знает, где шаман берет серебро.

— Ко-о-о,— коряк испуганно отвернулся.— Рырка никому не говорил.

— Ты пойдешь и позовешь шамана. Если сумеешь его привести, я подарю тебе нож.

Морщины зашевелились на лице Эйгели, поползли, собрались у глаз в куропачью лапку.

— Я все сделаю, таньг, как велишь. Я тоже хочу быть человеком.

Попов усмехнулся.

— Хорошо. Но если обманешь, твоя душа никогда не попадет к верхним людям и не узнает сытой жизни.

Эйгели поспешно закивал, заерзал тощим задом на шкурах. В зрачках мелькнули огоньки.

— Хочу сказать тебе, таньг. Сегодня будет пурга. Рырка долго просил об этом злого Духа Холодных Ветров, и он обещал. Глаза мои видели, уши мои слышали.

— В небе большое солнце,— возразил Федор.

— Солнце прячется, когда хотят этого духи.

* Чавчу (чук.) — оленный чукча.

Эйгели ушел, выгнув дугой спину и поколачивая по коленям длинными руками. Попов долго смотрел, как мелькает его фигура среди рыжих кочек, пока не исчезла она у синеющих вдали сопок.

Рядом со стойбищем по низкой сырой тундре бродили олешки, и не было им числа. Богат Рырка, силен.

С сомнением посмотрел атаман на небо, думая про слова Эйгели. Редкие сизые тучки ходили по небу; над морем, над белыми льдами, как чад от пожарища, вставал черный туман.

— Теря! — крикнул Попов.— Беги в стадо. Скажи Аунке: пурга будет.

— С чего бы? — удивился парень.

— Беги,— хмурясь повторил Попов.— Коль говорю — знать, ведаю.

Теря убоялся спорить. К стаду пошел неспешно, не веря словам атамановым.

К ночи и взаправду пурга пришла с Пресного моря. Шаманья яранга бубном гудела, высокие жерди скрипели, совсем как живые деревья в чаще. Казаки сидели над костром, варили оленину. То ли от сумрака, что объял землю, то ли от того, что ветер брошенной собакой выл, смурно на душе у каждого было, зыбко.

Старый Шолох в шкуры кутался — все мерз — и тихо ругался. Жутко, когда среди лета пурга приходит, с моря летит крупный, мокрый и соленый снег. Греться стал дедко словами.

— Отыщем серебро — пойду па Русь. Открою в Китай-городе лавку, стану персиянскими шелками торговать.

— Сколько ты по свету ходишь, дедко, за своим богатством? — спросил Теря, отворачивая от дыма лицо и вытирая заслезившиеся глаза.

Шолох покачал белой головой, пошевелил вялыми губами, в задумчивости нахмурил кустистые брови:

— Давно, отрок, давно. Твои годки мне стукнули, когда со служивыми людьми встречь солнца я двинул. А сколько прошло, так уж и со счета сбился. Да и пошто считать? Един бог за нас все знает.

— Пошто ж но везло тебе, дедко? Эко сколько годов минуло...

— Удачи не было, везения.

— А вдруг и ныне не будет?

Шолох с суеверным страхом на Терю покосился.

— Па все воля божья. Только не должно так выйти. Мне видение допреж нынешнего похода было. Явился ангел с лицом чукочьим, в горностаях да в черных лисицах, над кудрями свет красный, и сказал мне слова такие: «Иди туда, сам знаешь куда. Найдешь то, сам знаешь што».

— То сатана тебе являлся,— усмехнулся Анкудин.— нe к богатству он путь тебе указал, а в преисподнюю.

— За что ж меня туда?

— А будто ты мало православных обижал?

— А ты меньше?

— Доводилось.— Анкудин отвернулся в сторону, лицо в тень спрятал.

— Вот вернусь на Москву — лавку открою,— снова сказал Шолох.

Не хотелось ему вести серьезных разговоров с ругателем Анкудинкой. Душу бы погреть думкой заветной, боль из старого тела хоть ненадолго прогнать.

— А то пирогами и шанежками торговать зачну. Едал пироги с убоиной? — спросил у Тери.

— Ы-е-е-е. Я хлеб всего два раза в жизни пробовал.

— И я запамятовал, какой он, хлебушко.

Дед Шолох вздохнул, сглотнул липкую слюну, беззубыми деснами пошамкал. Потом сказал:

— А хоть, Теря, возьму я тебя на Москву. Вместе жить станем. Див разных насмотришься. Бояре толстопузые там в кафтанах, золотом шитых, да в шапках горлатых по улицам ездят. А народу — что линного гуся в ковымских протоках.

Теря подумал, покрутил неуверенно головой. По скуластому лицу его с плоским носом бродили отсветы костра, и было оно чужим, каменно серьезным.

— Не, дедко, ты уж один на Русь свою иди. Бог с ними, с дивами разными. Мне здесь жить нравится. Да и матку как бросишь? Она у меня старая.

И, глядя на него из-под прищуренных век, подумал Попов, что никогда и никуда не уйдет из этих краев Теря— сын ламутки. Даже кровинка русская, что примешана в нем, не потянет. Каждая птица свою землю знает, а в другие края только гостить летит.

Шолох вздохнул на Терины слова, покосился на задремавшего Анкудина и снова завел песню про богатство.

Сквозь дрему слышал еще Федор, как рассказывал старик про камку да камни самоцветы, про жемчуг, что персицкие торговые люди в Москву везут по Волге-реке. А Волга-река огромная, поболе Ковымы, и рыба в ней дивная водится. А Теря все выспрашивал, на кого она более похожа: на чира ли, на муксуна ли, на нельму ли, на гольца ли?

И еще, засыпая, тяжко думал атаман про то, что здесь, на краю земли, года идут медленно и незаметно, как лед в Пресном море истаивает. Быть удаче или нет от того зависит, в какую сторону ветер крылья поворотит.

Крепко спали ватажники, когда услыхал караульщик Анкудин потаенный шорох за оленьими шкурами. Тихо дотронулся он во тьме до лица атамана, прикрывая его рот ладонью. Тот быстро и также тихо проснулся. Долго оба молчали, сжимая рукоятки ножей.

— Войди в ярангу, бродящий в пурге,— крикнул Попов.

За шкурами тишь, только ветер, злой ветер зимы, ходит по летней тундре, швыряя на ярангу мокрый снег. Потом сквозь вой ветра послышался неуверенный голос:

— Эттик.

— Эттик,— отозвался атаман.

Шкура, закрывающая вход, приподнялась. Первым ворвался в ярангу ветер, вздул пламя в затухавшем костре, закачал его, прижал к земле. Оттого на миг стало еще темнее, совсем как ночью.

Кто-то черный ползал у входа, лез в ярангу на коленях.

— Вот и пришел ты...— мирным голосом проговорил Попов. Чуял спиной: проснулись дед Шолох, Теря. Лежат, не шевелятся, чуткие, словно в засаде, ратовища копий в ладонях зажаты.

Упала за вошедшим шкура. Ветер остался на воле, не пошел в темную дымную ярангу, и костер ожил, поднял с земли длинные красные пальцы. Сразу стало светло.

Увидели ватажники шамана Рырку — большого, костлявого. Был он в нижней пыжиковой кухлянке; прямые волосы падали на низкий лоб. Волосы были седые, снежные, а в глазах, черных, раскосых,— два костра ненависти.

По атаманьему знаку Анкудин бросился к выходу, копьем его загородил. Шаман будто ничего и не заметил, только вдруг затянул хрипло и длинно: «А-а-а-а-а!» — потом пал на шкуру и стал кататься по яранге. Ватажники, удивленные, сидели не шевелясь.

Рьтрка подкатился к костру и вдруг сел, поджав под себя ноги, и сделался похожим на татарина с Дикого поля. Тонкогубый рот сжат плотно, грудь высоко вздымается, по лицу вода бежала — таял набившийся в волосы снег.

— Чего тебе надо, таньг? — спросил он тихим голосом.

— Разве я не говорил тебе об этом много ночей? Разве мои слова — вода в ручье? Почему ты снова спрашиваешь?

Рырка выслушал слова гневные, глазами сверкнул, видимо, угадал атаманьи мысли.

— Я хорошо помню твои речи. Ты получишь Нетающий Лед, но за это уйдешь из тундры.

И, еще больше радуясь сердцем удаче, сказал Федор громким голосом:

— Я посланец Солнечного владыки — русского царя.

— Люди тундры не видели Солнечного владыку, но они знают меня...— уклончиво сказал шаман и покорно опустил голову, не решаясь спорить с Поповым.

Обнадеженный речью Рырки, Попов произнес:

— Покажи гостям Пилахуэрти Нейку.

Рырка не дрогнул лицом, стал тихо раскачиваться телом, бормоча что-то.

Пурга ходила вокруг яранги, слушала слова Рырки, посылала быстрый ветер в тундру рассказать новость горбатым кочкам, черным озерам, линиым гусям в низкой осоке, песцам с отвисшими от обжорства животами. «Смирился шаман, покорился Рырка.

Ры-р-к-а-а,— выл ветер.— Поведет по тундре шаман таньгов к Краю Лесов, туда, где лиственницы кренятся над болотами, где красные лисы узоры плетут, отыскивая куропаточьи следы. Поведет он таньгов тогда, когда мороз дохнет на иголки лиственничные и сделает их красными, желтыми, золотыми. В той лесной стороне стоит гора Пилахуэрти Нейка*. Скоро это время наступит, совсем скоро, потому что коротко гостит в тундре тепло и у гусей уже растет блестящее сизое перо, сизое, как осенний ветер с Пресного моря. За гусями, подбирая их перья, станет кочевать шаман с олешками. Длинна дорога, трудна дорога, и нигде она не кончается, как не кончается тундра. Все бывает, все бывает, все... Кочки желтые про то знают, пушица торопливая знает, черноголовая гусиная трава тоже. Одни олени глупые ничего знать не хотят, потому что за них люди думают, куда им идти».

Пятьдесят раз всходило над тундрой солнце, каждый раз все дольше оставаясь за окоемом. Уже ночь нашла дорогу на чукотскую землю, становилась она чернее и гуще. Линная птица давно на крыло встала, а молодые черные морянки громко, визгливо спорили, как торговки на базаре, и летели к гусям на тундровые озера глотать игольчатый прозрачный лед заберегов. Реки сделались хмурыми, темными, бежали к морю лениво, густо, и оттого камни на их дне становились черными. Рыба в ямах табунилась, ходила по кругу, скручивая воду в тугие жгуты. Хариусы с верховьев скатывались, ко дну жались, ленивые и сытые. Тундра ждала зиму.

Прижились на стойбище казаки. Бабы им чукочыо одежонку справили — кукашки, порты меховые, торбаса на щетках да чажи собачьи. Отъелись ватажники, а покоя нет. Скорее туда, к Краю Лесов, где гора заветная Пилахуэрти Нейка глаз веселит, где конец дороге и где каждый получит то, за чем шел. Только Анкудинка затосковал, во след журавлям красноголовым смотрел подолгу, перья, уроненные перелетной птицей, средь бурых кочек собирал, лицо встречь ветру поворачивал. Попов с шамана глаз не спускал, следил сторожко: не удумал ли чего Рыр-ка, не плетет ли тайно силки крепкие?

Но дружелюбен Рырка. Смирный ходит. А что думает, неведомо: глаза холодные, лицо что твой заветренный камень. Ночами подолгу у костра сидит в чоттагине**, порой продымленный моржовый желудок размочит, на обруч натянет, начнет греть ярар*** у костра, пробует звонкость, постукивая тонкой палочкой из китового уса. Сначала tpixo, потом громче, и вот уже рокочет ярар, оторопь берет ватажников. Чудится им: ходит, бродит кто-то по тундре, страшный, лохматый, с большущими черными глазищами. Его боятся люди. Прячутся по ярангам. Всех к земле пригнул шаман.

* Пилахуэрти Нейка (чук.) — загадочно не тающая мягкая гора. ** Чоттагии (чук.) — холодная часть яранги. *** Ярар (чук.) — бубен.

Пришел однажды поутру Попов к шаману, спросил сурово и коротко:

— Скоро кочевать будем?

— Скоро,— сказал Рырка.

Льстить стал Федор, нетерпение одолевало.

— Покажешь гору с Нетающим Льдом, дам тебе ножей железных две руки, наконечников каленых для стрел столько, сколько у тебя пальцев на руках и ногах. Только давай скорее кочевать.

— Разве тебе худо живется? — спросил шаман.— У тебя есть яранга и много еды. Чего еще нужно настоящему человеку, если у него есть тепло и еда?

Федор отвел глаза, потом в упор посмотрел на Рырку.

— Я уйду, как только ты укажешь гору, где лежит Нетающий Лед.

— Хорошо,— сказал шаман и больше слова не проронил, а стал смотреть, как шила оленьими жилами старшая жена новый зимний полог.

— Скоро, скоро будем кочевать.

Вернулся Федор в ярангу, где ватажники жили, успокоенный. Теря от огнива пламя яркое вздувал в жирнике. Смрадным духом прогорклого нерпичьего жира потянуло. В пологе головой к входу лежал дед Шолох, кашлял мокро, словно по болоту шел: «Чавк, чавк, чавк».

— Плохо тебе, дедко?

— Плохо. Стерплю. Шамана торопи. Чего тянет?

— В скором времени обещает. Обнадежил.

— Дай-то бог,— истово сказал старик.

— Помрешь ты, дедка,— сказал Анкудин.— До дела государева далеко, а ты вишь какой...

— Ничего. Мне помирать нельзя. Ино зачем я на земле жил, зачем тыщи верст пеше да конно прошел? Богатство! На Русь вернуться надо. Не смотри, что я старый. Я, как своего добьюсь, так еще много годков протяну, и хворь меня не возьмет.

И снова в «тыщу первый раз» говорил Шолох про то, как жизнь на Руси начнет новую, как хоромы поставит.

— Пустое, дед! — возразил Анкудин.— Мне бы волюшку казачью да прощение за грехи ранешние. Я бы бабу себе взял — якутку али чухчу. Избу бы поставил в Нижнеколымске и зажил бы семьей. Баба бы мне детишек нарожала. И никого бы я не боялся. Главное — без страха жить, среди людей человеком ходить. Главнее богатства — воля!

Дед промолчал несогласно, потом хворь превозмог, спросил осторожно:

— Грех-то велик?

— Велик,— помедлив сказал Анкудин.— Мне на Русь путей нету.

— Сколько годков прошло? Может, и забыли про грехи твои? Анкудин головой тряхнул, в землю кулаком, что гирей, ударил.

— Добро у нас забывают, кусок хлеба поданный, а зло копят, за пазуху складывают, как деньгу на черный день. Оттого и злоба меж людей ходит.

— И то верно,— согласился Шолох.— Ведомы мне люди.

Помолчали. Думу каждый свою думал. Баба шаманова пришла. Села на корточки, на ватажников красивыми глазами уставилась, словно речи их понимала. Подумал Федор про казаков презрительно, что впустую они жизнь свою тратят, хотя разного желают. Только его служба смысл имеет, потому что она государева.

Потянул с себя кукашку, торбоса развязывать стал, собираясь спать, но тут вполз в ярангу Эйгели, сел на корточки, собрал вокруг глаз сухие желтые морщины:

— Большой день пришел. Рырка с духами разговаривать будет.— Глаза у Эйгели тревожно блеснули.— Люди говорят, что вернулись они к нему. Снова в большой силе шаман.

— Где, когда?

— В своей яранге. Скоро. Сон у Попова пропал.

— Казаки, пошли! Послушаем да посмотрим.

— Не сразу приходите,— посоветовал Эйгели,— сперва я уйду.— Он помолчал, потом сказал, заглядывая в лицо атамана: — Стал я бояться Рырку. Коли люди правду говорят, что духи вернулись к нему, он про все узнает и прогонит меня в тундру без еды и одежды...

— Я защищу тебя,— возразил Попов.— У меня есть палка, далеко бросающая огонь.

— У тебя есть палка, далеко бросающая огонь,— согласился коряк. — Но кто знает, что могут сделать с ней духи, если захотят. У тебя сразу пропадет сила... Дай мне лучше железных крючьев для ловли рыбы.

— Добро,— важно сказал Федор.— Но ты их получишь вместе с ножом, когда придет время.

А когда уполз из яранги раб, проверил атаман висящий у пояса нож, другой в рукав кукашки спрятал — маленький и острый, на лету волос перережет.

— Пошли, казаки.

И все, как и Федор, оружие проверили. Копья-протазаны брать не стали. Бесполезны они там, где народу много. Лучший друг в драке тесной — нож да кулаки крепкие.

В шатер прошли смело, приветствуя людей по их закону.

Посреди чоттагина костер большой из толстых плавниковых бревен. Бревна белые, как рог олений, пролежавший под снегом много зим. Люди плотно сидели вокруг голые до пояса: жарко в яранге от человеческого дыхания и костра.

Шаман к самому огню придвинулся, лицо в ладони спрятал, кукашку не снял и оттого казался большим и лохматым, словно медведь спящий. Рядом с ним сын его Тыко ярар держит, тело все в буграх мышц, бронзовое и блестящее.

Рырка вдруг поднял лицо. Волосы без привычного ремешка на щеки упали, глаза как две норы глубокие, темные. Полез за пазуху, вытащил вязку малую сухих, сморщенных грибов.

Шолох тихо шепнул атаману:

— Мухоморы поганые колдун жрать будет. Их у анадырских юкагирей олешше чухчи на ровдугу да на лисиц черных выменивают.

Рырка отрывал от грибов мясистые кусочки и медленно жевал, ни на кого не глядя и лицом не меняясь. А когда съел их много, Тыко протянул ему большой долбленный из лиственничного нароста ковш, полный воды. Закинув высоко голову, шевеля большим, с гусиное яйцо, кадыком, осушил ковш Рырка.

Тихо в яранге. Молчат собравшиеся, терпеливо ждут, когда войдет в шамана дух «веселящего» гриба.

Рырка калачиком свернулся на шкурах, колени к подбородку подтянул. Костер затухал. Темнее и темнее в яранге. Угли малиново светятся, да робкие язычки разноцветные по ним, как по камням водяные струйки, бегают. Даже осенний ветер куда-то улетел. Тихо, как в первый день зимы.

И время гало непонятно — не то быстро, не то медленно. Казалось Федору, что давным-давно он здесь сидит, а потом — что совсем немного, будто только зашел.

Все тяжелее, все гуще воздух в яранге. Рырка стал оживать: то рука дернется, то нога, то тереть на кукашке зашевелится, дыбом встанет,— значит, дрожь по телу прошла. И вдруг вскинул голову,— пена с губ к подбородку струйками. Тыко в костер неведомых трав кинул. Цветные огоньки по углям запрыгали, маленькие и быстрые, как пуночки.

Шаман рукой взмахнул, и исчезли они. Вместо цветных огоньков поднялось большое белое пламя и к руке потянулось. В яранге сделалось нестерпимо светло, будто солнце вошло. Большая резкая тень на шкурах шевелилась, ползала.

Ухнул шаман совой, загоготал белым гусем и встал на ноги. Кухлянка с него сама вдруг упала, сухое тело из костей и жил мелкими судорогами подергивалось. Почудилось Попову, что перья птичьи начали расти на том теле.

— Духи могучие, духи сильные! — закричал Рырка.— Я зову вас! Самый верный и сладкий дух «веселящего» гриба уже пришел ко мне из лесов пьяных, из-под пней гнилых! Он сказал мне, что пора звать вас!

Вмиг пламя в костре упало, прижалось к земле. Подступила тьма. Меж людей заходили странные крики, вздохи, скрежеты.

Схватил Рырка ярар, ударил в него что есть силы и мелкими шагами вокруг углей забегал. Уронил ладонь на рукоять ножа Федор, сжал крепко. Показалось, не люди сидят вокруг, а нечистая сила на шабаш собралась. При слабом свете костра увидел: Анкудин зло и растерянно ухмыляется, Теря робко вздыхает, Шолох беспокойно ерзает, крестится.

Вдруг засвистело на улице, и кто-то сильный по туго натянутым оленьим шкурам ударил, будто пурга пришла, и снова по яранге стоны да вой загуляли. Тыко во второй раз в костер травы кинул. Дым пошел пахучий, удушливый, и почудилось атаману, что бросили его ватажники и сидит он один в страшном месте. От мысли той в голове замутилось.

— Дух Зимы, Дух Пурги, Дух Ветра! Вы, прилетающие с Внешнего моря, укажите мне путь и время кочевки! Укажите мне места, богатые сладким ягелем, урочища, где не топчут свою тропу волки! За это я принесу вам в жертву самого черного оленя в моем стаде и окроплю закат его кровью.

— Ух! Ух! Ух! — трижды пронеслось над ярангой.

И ощутил Федор на лице дуновение ветра, словно большая птица рядом пролетела, бровей мягким крылом коснулась. Вся яранга наполнилась шелестом.

— Какомэй!* — тихо вскрикивали в темноте невидимые соседи.

— Вы пришли! — бормотал шаман.— Я вижу вас, духи! Я говорю с вами! Я хочу, чтобы вы указали, как поступить с таньгами, которые хотят увидеть Пилахуэрти Нейку — загадочно не тающую гору!

Затаили дыхание все, кто был в яранге. Рырка кружился быстрее и быстрее, пока не упал лицом вниз, раскинув руки, и ярар сам укатился в полог и лег там на мягкие шкуры.

* Какомэй (чук.) —восклицание, выражающее удивление.

А сверху, через отверстие для дыма, вдруг посыпался тихий и крупный снег. Хрипло дышал разметавшийся на полу шаман. Он спал. До самого утра унесли его душу с собой духи. Покажут они ему путь кочевки, научат, как поступить с таньгами.

Выбрались меж тел, через чьи-то ноги на улицу ватажники. Что за диво? Тихо кругом, тепло. Сквозь низкие тучи смотрят редкие звезды, мелкие, как бисер, а снега нет. За тучами журавли курлыкают. Горько плачут красноголовые тундровые журавли.

— Ах ты, беда! — тихо молвил Шолох.— Тайные думы сказал шаман, объевшись мухоморного зелья. Смотреть за ним зело надобно.

Чья-то рука робко тронула атамана. Отскочил в сторону Федор, клинок из ножен вырвал. Тьма прошептала:

— Берегись, таньг! Беда идет!

И чтобы унять дрожь от слов этих, наотмашь, крепко ударил Попов темноту сжатым кулаком.

Утром долго сидел атаман в одиночестве. То гнев к нему приходил, то кручина. «Повороту назад нет и что впереди ждет? Кабы Рыркины мысли знать... Эйгели обмануть может — угодлив, больно корыстен».

Анкудин заглянул в ярангу, сказал осторожно:

— Худо, атаман, дела вершишь. Добра не жди.

— Молчи,— свирепея крикнул Попов.— Мне ведомо, как поступать!

Без робости глянул ему в лицо Анкудин, усмехнулся криво:

— Сердцем ты ослаб, атаман. Оттого слова непотребные на языке вертятся.

Сказал и ушел. Кликнул Попов Терю, велел в стадо сбегать, Аунку позвать для совета. Но мало вышло толку. Тоже все про беду твердил, уговаривал убрать хитрого шамана, олешек же его поделить. Худой совет, рабский.

После долгих дум решил: чему быть — того не миновать. Легче стало. Страха своего устыдился. Все же государев он человек, а не какой-нибудь гулящий и дело государево справляет, а потому живота своего жалеть неча.

Вышел из яранги, потянулся сильным телом, про баньку вспомнил, про веники березовые, что дошлые людишки с Омолона в Нижнеколымск сплавляют, вздохнул: «Когда такая благодать подвернется?» — и велел готовиться аргишить, в кочевку собираться вослед людям шаманьим.

На другой день из серых туч нежданно-негаданно снег на тундру пал, морозцем ядреным с моря потянуло, птица последняя с озер исчезла, ручьи и речки утихли,— «сало» поплыло по ним. Враз пришла зима.

Тронулся аргиш из полета упряжек в глубь чукочьей землицы, подальше от пург береговых. Легкие нарты словно лодки-ветки по белой воде побежали с волны на волну, с увала на увал. В каждую нарту по два быка впряжено. Быки ездовые — жирные, сильные. Белый пар из ноздрей, как от горячей воды.

Стадо вперед ушло. Аунка со своими мужиками-ламутами при нем жил. С шаманьим аргишем только ватажники ехали. В самый конец каравана пристроились, чтобы не застали их врасплох или еще какое зло не учинили. На остановках свою ярангу ладили поодаль от остальных. Велел Попов сторожкими быть.

Через тридцать дней кочевки, когда вот-вот должен был народиться молодой месяц, нагнала аргиш пурга. Семь дней пролежали в пологе голодные: стадо в белом разливе пропало. Дед Шолох совсем занедужил, сала медвежьего запросил, да где его отыскать? Тундра мертвая, замороженная. Хитрый шаман вел в земли неведомые.

Как-то долго Попов без сна лежал, думы всякие в голову лезли, прошлая жизнь с настоящей в одно мешалась, сердце ныло от тоски беспричинной. Потом дрема заячьим одеялом, пушистым и мягким, кутать стала. И скоро уж не различал Федор, то ли пурга воет, то ли бабий голос поет ему про далекое.

Увидел сын боярский Федор Попов Кремль Московский. Полночь давно минула. Луна белая за стену зубчатую пала, оттого тьма опустилась меж царских хоромин. Под ногами грязь комьями смерзает, снегом чуть припорошенная. Впереди думный дьяк Семен Заборовский со слюдяным фонарем дорогу освещает.

Муторно Федору, тревожно, зябко. За коей нуждой середь ночи подняли? «По государеву делу!» — только и уронил дьяк. Собрался быстро — вишневый кафтан стрелецкого покроя с оторочкой бобровой натянул, шапку со шлыком малиновым заломил вправо. Кушак шелковый с кистями из золотой бахромы повязал.

И хоть привык ничему не удивляться — шалили на Москве лихие после «медного бунта», и не раз приходилось среди ночи по государевым делам вставать,— на сей раз тревожно было.

Как из простых стрельцов в гору пошел, всегда ждал, что призовут его, потребуют на большую службу. Ждал часа урочного с дрожью. Хотел его и не хотел. И вот сердцем почуял, что пришло то время. Угадал по таинственному виду думного, по лицу его скуластому, по бровям смурым, по стуку почтительному в дверь.

И погнал от себя Федор сомнения, только торжественность в душе оставил да умиление перед великим государем.

А когда завел его дьяк в Грановитую палату, увидел Федор, что стены и пол в ней черным сукном покрыты, потом и Алексея Михайловича узрел. Сидел государь в простых одеждах на лавке, где обычно бояре сидят, вместо шапки царевой на голове скуфья. Свечи горят тускло, по лицу государеву, опухшему и усталому, желтый, мертвый свет бродит.

Поклонился Попов земно, не смея слова молвить. Царь вяло рукой махнул. Дьяк неслышно вышел, дверь за собой притворил осторожно.

— Подойди ближе.

В три шага приблизился к государю Федор. Сердце билось в груди звонко, сильно, будто каменным сделалось.

— Ладный ты,— сказал Алексей Михайлович, закидывая вверх голову и щуря глаза.

Не понял Федор, то ли с завистью сказал, то ли с одобрением. Потому молчал.

— Позвал я тебя, сын боярский, по делу большому. Готов ли послужить?

Федор кивнул. Слова в горле застряли.

— Добро,— раздумчиво сказал царь и погладил бороду пухлой маленькой рукой.

— Вскорости пойдешь встречь солнца за Камень. В той стороне люди наши новую землицу приискивают да ясак с инородцев имут для казны. И пришла от них сказка, что ведают те инородцы, где в горах серебра лежит много. Дело твое одно — долыгаясь всякими меры проведать про то серебро и нам описать.

Глаза государя, маленькие, темные, в упор смотрят, и нет в них былой усталости. Узрел в них Федор приказ жестокий, оттого совсем сробел: мысли спутались, закружились, как вороны над церковной звонницей.

— Исполню, государь,— только и сказал.

Алексей Михайлович головой покачал, глаза потухли, опустил их долу, помолчал, подумал — совет с кем-то незримым держал .

— Пойдешь,— повторил хрипло.— Серебро зело надобно. Сам видал, что на Москве летом делалось. Руки да ноги холопьям рубили, в том жали нет. От другого туга меня берет: немчинам за ихнее серебро соболями платим, казна скудеет. Гулящие люди страх перед государем не имут, стрельцов на бунт сбивают. По всей Руси людишки в лесах хоронятся. Велел я с Казенного двора суды, кои худшие, взять и ковать из них деньги серебряные, а медные отставить. Ан все едино — проку нет.

Государь, опираясь на посох, тяжело поднялся с лавки, голос стал грозным.

— Без серебра не возвращайся, сын боярский Федор Попов. Гнев наш знаешь. Грамоту тебе завтра дьяк Семен Заборовский даст. По ней в твоей воле будет казнить и миловать. По дороге гулящих можешь привечать, в сотоварищи брать, коли пожелают с тобой к инородцам идти. Обещай прощение моим именем. И помни,— глаза царя горели,— нет ничего невозможного для государева человека. Все ты мочь должен!

— Слушаю, государь,— Федор земно поклонился.

— Не жалей живота своего! Не жалей! Послужи России! Послужи! Ты же — суть частица малая ее. Проведай про серебро! Послужи!.. — свистящим шепотом говорил царь, лицо свое приблизив к лицу Федора.— Иди! — вдруг крикнул Алексей Михайлович.— Завтра остальное думный дьяк доскажет.

Федор попятился к дверям. Пришел в себя только на улице, когда двери палаты затворились, и долго пил ледяной воздух. Голова кружилась, в глазах пятна мельтешили цветные. Первое, что подумал: «Государя кротким кличут. Ох, и лют царь! Не тишайший он вовсе!»

Потом другое замелькало: «Дело трудное. Хватит ли мочи одолеть?» Но подумал, что не кого другого, а его позвал государь. Знать, есть для того причины. Знать, давно заприметили, что не прост он, Федор Попов, и гож на большое государево дело. От мыслей тех засмеялся счастливо, грудь под кафтаном бугром поднялась, ладони в кулаки сжались, сердце колоколом-подзвонком застучало весело, радостно. Отныне власть в руках непомерная — хочешь казни, хочешь милуй. Зашагал он по темной Москве размашисто, споро. За Неглинной двое из ночи выступили.

— Служивый, снимай кафтан.

Ударил одного ногой в пах, другого рукоятью сабли по черепу. Пошел дальше не оглядываясь своей дорогой.

— Вставай, атаман, вставай! — Анкудин тряс Попова за плечи.— Аргишить пора.

Федор с трудом открыл глаза. Тело ныло, болела голова. Первым делом прислушался. Тихо за ярангой, пурга ушла.

Вылез из полога, космы нестриженые с глаз откидывая, с бороды отрясая клочья оленьей шерсти. Бабы нехитрую утварь в кожаные мешки складывали.

На улицу вышел. Умываясь, в лицо две пригоршни жесткого снега бросил. Шаманьи люди бродили по белым нетоптаиным снегам — аргишить собирались. Теря нарты ладил, ждал, когда Аунка из стада оленей приведет.

Как ни отгонял его от себя Федор, не шел из головы сон. Ясно все виделось, ох, как ясно, хотя и шесть лет прошло с той ночи в царских палатах. Почитай, всю землю обходил чукочыо. Порой казалось: руку протяни — и быть удаче. Ан нет. Уходила серебряная гора, таяла, как лед весной, и снова Федор терял верный след.

На вторую зиму, как пришел на Ковыму-реку, померли от цинги посланные с ним служилые люди, гулящие же люди, что по пути набрал в ватагу, тоже кто своей смертью помер, кто неведомо куда подался.

А Попов все искал знающих людей и порой уж не мог разобрать, кто настоящий свидетель, а кто обманщик, пустые слова творит. Зимой на оленях, летом на плаву облазил он реки Омолон и Чаун, Анадырь «скрозь» прошел, а горы серебряной отыскать не смог.

В весну нынешнюю доподлинно проведал, что тайну горы шаман Рырка знает. G большой ватагой на дело идти надо бы, да где людей возьмешь? Денег нет, а на посулы гулящие не падки. Кое-как сколотил малую ватагу да ламутов сманил, прельстив наградою. Не мешкая, по последнему снегу в поход выступил. Вроде бы повезло: род Рыркин быстро отыскался. Только долго шаман посулами отделывался, а потом нападение учинил. Видно, испугался, что власти его единоличной урон от русских будет. Однако сумел сговориться с ним Попов, твердое слово взял. И вот снова идет по тундре неведомо куда, как хаживал немало уж за разными вожами, и снова не знает, узрит ли удачу.

Тряхнул упрямо головой, погнал кручину прочь. Сладкий сон веры и силы прибавил.

Подошел Анкудин, сказал угрюмо:

— Атаман, дедке плохо. Преставится скоро, поди. Подождать бы аргиншть.

— Ну-ну! — сердито прикрикнул Федор. Анкудин не ответил, насупился, отвернулся.

Полез Попов в ярангу, в полог голову просунул. Со свежего воздуха душно здесь — смердит потом, прогорклым нерпичьим салом.

— Ты что ж это, дедко? — спросил строго.

— Отхожу я, атаман. Сердце стынет, ум мутится...

— Аргишить сейчас будем.

— Помираю я...

Федор молчал. Не ко времени старый помирать удумал. Сколько он еще протянет, неведомо, а промедлишь, уйдет шаман, сгинет его след в тундре, и делу тогда конец.

В самый затылок дышал жарко Анкудии, ждал.

— В шкуры завернем, к нарте привяжем.

— Не-е-ет. Мне до могилы полшага осталось. Помедли, атаман, бога для... самую малость.

— Врешь, старик! — срываясь крикнул Федор.— Дело государево! Он велел!.. Ты же рушишь!

Шолох заворочался. В свете жирника нос восковым виделся, вместо щек черные провалы, борода бурьяном грудь закрывала.

— А что ему государь? — угрюмо сказал Анкудин.— Он скоро перед самим господом предстанет.

Дед долго кашлял, потом сказал смиренно:

— Что государь... Оно, конешно... Может, смерть подождет?..

Федор повернулся, ушел.

В тот же день, когда у края земли выступили синие горы с плоскими вершинами, дед Шолох преставился. Теря погнал вперед своих олешек упредить шамана, чтобы велел тот остановить ар-гиш хоть на малое время. Но Рырка сказал:

— Нельзя. Духи тундры будут сердиться. Пусть таньги бросят своего мертвеца и быстро едут следом.

Федор, услышав те слова от Тери, ругнулся зло, покосился на Анкудина.

— Христианская душа все же,— неуверенно сказал тот.— Могилу бы вырыть надо...

— На мне грех,— отводя глаза в сторону, буркнул Попов. Теря тихо заплакал.

— Прощай, дедушка...

Анкудин с головы малахай скинул, перекрестился.

— Не замолится-то грех,— сказал он.— Сколько добра сделал, а его, как собаку...

— А в раз-этак!..— крикнул Попов. Выхватил нож, ремни лахтачьи рассек, толкнул сухое тело старика с нарты.— Гоните! Рырка уходит! Гора... серебряная!

У самых гор маячили последние нарты из шаманьего аргиша, а с Пресного моря злая чернь заходила. Понесли олени Федора вскачь. Дымились их жаркие ноздри, в лицо из-под копыт летели комья снега, глаза застилали. След в след шли нарты Анкудина и Тери.

«Трое таньгов осталось. Только трое»,— шептал под полозьями снег. Тундра слушала этот шепот. Тундра знала, что дальше будет. Мороз к ночи становился злее, кусучее.

Еще через три дня пришли в Край Кривых Лиственниц. Больше ягеля для олешек стало, и шаман устроил долгий отдых.

После смерти Шолоха неуютно сделалось в яранге ватажников, пасмурно. Меж собой разговаривали неохотно. Ночи длиннились. Среди дня солнце ненадолго показывало лик свой, из каменных распадков туман сизый выплывал, кровь студил, оседал на кухлянках, на малахаях серебром червленым. Куропатки-русловки подолгу на кустах висели, неподвижные, как снежные комья, а к ночи комьями же падали вниз, хоронились под крепким настом.

Пошел Попов к Рырке.

— Долго еще до серебряной горы кочевать?

— Кто знает? Может, три перехода, может, больше.

Смотрел теперь шаман в глаза Попова открыто, своих не прятал.

— Скорее пойдем! — нетерпеливо сказал Федор.— Я дам тебе нож свой добрый, булатный. Вот.— Он вытащил из-под кукашки белый клинок.

— Не надо,— равнодушно сказал шаман.— Все мое будет.— Он на миг закрыл глаза.

Атаман отшатнулся. Мысль мелькнула страшная, как выстрел из пистоля в упор: «Обманул, Рырка!»

Зашевелились, поднялись на голове волосы. Понял: давно уже не шаман в полону, а он у него. И будто по рукам и ногам крепкими ремнями повязан. Сжал пальцы на клинке, зубы хищно ощерил.

— Посмотри вокруг,— тихо предупредил шаман.

Федор глянул: два сына Рыркиных с копьями наизготовку за спиной.

Попов обмяк, выругался, ноги подогнулись сами, сел на шкуры.

— Хитер ты,—сказал сквозь зубы.

— Да,— спокойно отозвался шаман.—Духи меня родили, только духи и обмануть могут. Ты хорошо понял меня, таньг.

Федор молчал, обдумывая споро, что делать, как из яранги живым уйти. Долго стояла тишина.

— Иди к себе,— сказал шаман, глаза его блеснули, не сумели скрыть торжества.— Иди. Тебя и твоих людей никто не тронет. Я выполню свое слово. Ты увидишь Загадочно Не тающую Гору.

Федор торопливо встал. Сыновья Рырки расступились, давая дорогу.

В ярангу вернулся проворно. Крикнул Тере:

— Беги в стадо. Кличь Аунку с каменными мужиками. Теря, ничего не ведая, одним обликом да голосом атамановым до смерти напуганный, проворно нацепил подбитые камусом лыжи, метнулся в тундру.

Видел Федор: стоит у своей яранги Рырка, спокойно смотрит вослед Тере. Недоброе предчувствие шевельнулось, но жить хотелось и оттого в предчувствие не поверил.

Ничего не говоря Анкудину, бросился к берестяным туесам с «огненным зельем». Вместо пороху в ладони посыпался серый песок.

Завыл Федор, стал рвать на себе волосы, пряди из бороды бросал по сторонам, пена у рта от искусанных губ кровянилась.

Когда успокоился, лег на землю; тело просило тепла: костер погас, а достать кресало не было сил.

— Пропали мы, Анкудин! Видно, проклятая баба шаманья, та, что к нам заходила, «огненное зелье» все перевела!

Тот разбойно глазом блеснул. Сразу все понял. Долго ли коротко, Теря из тундры воротился. Лицо белое, глаза темнее болотной воды. Хрипло выдохнул-:

— Аунку и всех каменных мужиков люди шамановы повязали да увели неведомо куда.

Атаман в ответ только застонал:

— Уймись, малой! Уймись!

Спать легли поздно. Протазаны — копья с широкими клинками о правый бок положили, чтоб сподручнее отбиваться при нужде. Чутко слушали ночь за ярангой. Тихо. Только снег от мороза ежится, скрипит громко, словно люди на деревянных ногах окрест ходят, да вдали, у стада, белые волки, что с осени за оленями увязались, воют в три голоса. Теря заснул: дышать стал глубже.

Федор тронул Анкудина.

— Что порешим?

Тот поначалу спящим прикинулся, потом сказал раздумчиво:

— Не знаю, атаман. Животы спасти пути не ведаю.

— Уходить надобно.

— Кто след укажет, кто укроет?

— Ты что, помирать решил? — спросил Попов.

— Не лайся, атаман. И хоть не любишь ты меня за язык мой, все едино одной веревкой повязаны. Я свою жизнь дешево не отдам. Только без зла тебе скажу: зазря твои посулы слушал, поверил им. Доведись все изначала — вовек бы не пошел. И не оттого, что смерти забоялся. Она меня, костлявая, по всей Руси искала, след в след ходила, пока я до реки Ковымы не добежал.— Анкудин замолчал, и Федор не торопил, ждал, что гулящий дальше скажет. — Теперь все открыть можно. Воеводе в остроге не доведешь. Убивец я. Господина своего убил. Опосля с ватагой по дорогам грабил.— Анкудин речь вел медленно, будто сам с собой разговаривал.— Вот ты рассказывал, что из простых стрельцов в дети боярские выбился. Верю. Ум у тебя есть, силушкой бог не обидел, да впридачу гордыню великую дал. Потому такие, как ты, что из грязи — да в князи, страшнее самих бояр. И дедко, и я, и те, что под крестом у Пресного моря лежат, для тебя что кочка болотная, по которой ходить удобно. Но и ты кочка для царя да бояр. Оттого они из простых отличают сильных да жадных. Чем сильнее зверь, тем преданнее он хозяину.

Слушал Федор, как темнота Анкудиновым голосом вещала, и жутко ему становилось.

— Напраслину возводишь,— сказал трудно.

— Почто так? Жизнь у меня, что у зверя лесного,— все время гонят. Оттого и смотреть научился сторожко, все примечать. Даст бог, выберемся — уйду раньше, чем ты донести на меня в остроге успеешь. А теперь слушай, какую я думу надумал...

Анкудин заворочался, сел на шкурах.

— Шаман нас не боится, знает: пути нам отсюда неведомы, а самое главное, припаса нет. Как аргишить начнем вновь, надо Тере наказать, чтоб срывался со своей нартой да бежал на полуношник к Пресному морю. Там до острога берегом доберется, за нас слово молвит. Терина кровь на ламутской замешана, к тундре он привычен. Полтуши оленьей в чоттагине есть — ему на нарту положим. А убежит Теря, Рырка нам зло причинить не осмелится— убоится, что казаки его отыщут. Не удастся задуманное — биться будем. Терять неча.

Атаман помолчал, потом сказал:

— Дело. Так и порешим.

Не успела ночная хмарь растаять, как посланец от шамана велел в путь готовиться. Звезды мелкие в небе стыли, звенели колокольцами далекими, по тверди небесной тусклые зеленые сполохи бродили. Начинался первый страшный день неволи.

Терю быстро обо всем упредили, собрали в путь. Парень тихо скулил от страха, руки дрожали, губы кривились, в раскосых глазах стояли слезы.

— Не робей, сынок,— сказал Анкудин.— Уйдешь — все живы будем.

Попов перстень с печатью с пальца снял, протянул Тере. Прибежишь в острог — до воеводы стучись. Покажи жуковину, обскажи, что да как. На посулы не скупись. Более рассказывай, что оленей у шамана не счесть, рухляди мягкой, песцов да лисиц черных. Жадность в ем разбуди, тогда быстрее соколов служивые по тундре полетят.

— Сполню, как не помру дорогой,— сказал Теря с тоской. Крикнул парень на олешек. Враз рванули быки, и тотчас из-за ближней яранги две упряжки показались, в угон пошли. Анкудин ощерился, нож с пояса сорвал, метнул вслед, когда мимо мчались. Парень на передней нарте крутил над головой чаут. Взвился в воздух лахтачий ремень и упал с нарты Теря, опутанный крепко.

Другие служники шаманьи подоспели, увели куда-то парня.

Попов вдруг пал на колени и горячо богу молиться начал впервой за шесть лет. Молитва была сбивчивой, не по уставу. Просил атаман чуда.

Пять зарубок сделал на древке протазана Анкудин, пять долгих дней прошло в непрерывной кочевке. Солнце совсем показываться перестало, небо над тундрой сделалось глубоким и прозрачным, как речной звонкий лед. Аргишили они все время вдоль Края Лесов, в сторону далеко не отворачивая. За стадом широкая дорога в снегу оставалась — утоптанная, вольная. На нее куропатки белые слетались, голубицу с брусникой выбирать на копыченном месте.

Раньше, бывало, выходил Федор с луком поразмяться, глаз поострить на глупых птицах, теперь же сиднем сидел в яранге, худой и хмурый,— смерти ждал. Анкудин латал одежонку, ножи да наконечники стрел правил на диком песчаном камне.

Однажды спросил его Попов:

— Ты вроде помирать не собираешься? Анкудин головы не поднял.

— Помешкаю пока...

— Пошто так? Думаешь, исход иной будет?

— Про исход не ведаю. Только не для прииску смерти добежал я до чукочьей земли. Мне и годов немного...

— Тяжко мне...

— Твоя забота иная. Ты подневольно ни на Руси, ни здесь не хаживал. А я теперь понял: ничьего прощения мне не надобно. Землица здесь свободная — вольготно жить можно. Не обижай только людей. Стану анюйщиком али на притоки убегу. Зверя зачну промышлять, рыбу ловить. Я такой воли хочу...— Анкудин замолк, жилку оленью в костяную чукочью иглу вдел, приладил на меховые порты заплату.— У тебя же про другое забота. За многие земли пошел ты, чтобы выслугу получить новую, место красное, почет еще больший. Оттого и помирать боишься, а страх разум помутил.

— Экой ты для себя воли захотел! Едина она для всех и в государевом слове. Потому как царь все вершит — захочет помилует, захочет служилых людей нашлет, разор они тебе учинят.

— Неправду говоришь. Кого-то и миловать надо, иначе кто работу для царя выполнять будет? А холопья, что волки, под рукой царевой живут да в лес смотрят. Ведают, государь только на посулы тароват, зато на расправу скор. Разорят холопа — умирать бы в пору. Ан нет! Глядишь, поднялся и внове живет. Попомни, как па Москве калики да убогие стих поют о Христовом вознесении. Христос-то пищей братии гору золотую оставить хотел, а Иван Богослов сказал ему: «Зазнают гору князи и бояре, зазнают гору пастыри и власти, зазнают гору торговые гости — отоймут у них гору золотую, по себе они гору разделят, по князьям гору разверстают, да нищую братию не допустят». Мужик в это верит, оттого он на Христа не' в обиде и горы золотой ему не надобно.

Заскрипел зубами Федор, изругал Апкудипа похабными словами, а па душе легче не стало. Сказал истово:

— Все одно, коль умереть суждено, хочу гору чудесную увидеть. Зазря меня оговариваешь, туману напускаешь.

Ночью в тревожном сне слышал Федор звон колокольный, малиновый. Сердце сладко щемило. Государь встречь шел, а Федор на полотенце расшитом слиток серебряный величиной с конскую голову протягивал. А когда совсем близко до царя осталось, увидел под ногами пропасть страшную. Хотел Федор остановиться, да не смог. Ноги несли вперед, к самому краю. Проснулся в поту липком, прочь оленью шкуру откинул, прислушался. Тихий скрип снега померещился за ярангой, потом кто-то всхлипнул, и вдруг, жуткий и печальный, ударил в уши ближний волчий вой. Упал лицом вниз Федор, уши ладонями зажал:

— Анкудин, Анкудин! Пошто волков не отгоняют? Они ведь оленей режут!

Утром Федора к шаману позвали. Несильный ветер из распадков поземку гнал, по туго натянутым шкурам яранг студеными ладошками похлопывал. Прежде чем идти, Попов на колени встал, помолился. Чуял спиной горячие черные глаза Анкудина, но в разговор вступать не стал.

Рырка встретил его в чоттагине. Баб не было — услал куда-то. Кухлянка, тонким ремешком в поясе перехваченная, сидит ладно, плечи широкие, волосы в редкой седине, от жира блестят.

— Садись, таньг,— важно сказал шаман.— Большой разговор есть.

— Я слушаю тебя,— отозвался Федор, а в груди сердце то замирало, то рвалось птицей.

— Пусть уши твои будут открыты,— шаман отвернулся, посмотрел на очаг, обложенный камнями-голышами.

— Ты по-прежнему хочешь видеть Загадочно Не тающий Лед? Федору крикнуть бы одно слово: «Нет!», попросить, чтоб шаман отпустил их с миром, но встали перед глазами шесть долгих лет, загубленных в студеном краю, заслонили на миг страх. Попов согласно кивнул.

Шаман же будто не заметил.

— Думай хорошо. Если по-другому решишь, я, может быть, отпущу тебя. Если нет, то я выполню твое желание, но потом ты умрешь.

Федор сощурился. Тело жаром обдало. Единое надо выбирать — жизнь или серебряную гору.

Закрыл лицо руками, и вдруг накатило что-то, помутил разум азарт. В мозгу перезвон: «Авось! Авось! А-во-о-о-ось!» Отнял от лица руки, сказал свистящим шепотом:

— Укажи гору! На все согласен!

— Коккой! — так же шепотом отозвался шаман.— А ты спросил, что думает о смерти второй таньг?

— Он думает так же,— резко бросил Федор, стараясь забыть в этот миг пронзительные глаза Анкудина.— Он мой раб.

— Коккой! — повторил Рырка и вытер заблестевший лоб темной ладонью. — Завтра маленьким аргишем я поведу тебя к твоей смерти. Уходи.

В последнем слове почудилось Попову презрение. Отмахнулся мысленно, ушел, питая еще какую-то надежду.

Только упала за ним шкура, закрывающая вход в ярангу, вылез из полога Тыко, с тетивы лучной стрелу снял, сел напротив шамана на корточки, на лбу коричневые морщины собрал.

— Отец, белые волки вчера снова взяли из стада важенку и двух быков.

— Пусть,— сказал Рырка.— Звери знают закон тундры. Они не возьмут больше, чем им надо.

Долго в чоттагине тишина стояла.

— Ты убьешь таньгов, отец?

Шаман на Тыко быстро глянул, сказал:

— Да.

— Духи отвернутся от нас...

Рырка по лицу ладонями провел, глаза прикрыл.

— Ты сам слышал: я предлагал таньгам уйти. Я пугал их смертью. Они не услышали меня... Я был. и останусь здесь хозяином.

— Пришельцы сильные...

— Да, пока у них есть палки, далеко бросающие огонь. Я научил женку забрать у таньгов черный песок и зарыть его далеко от стойбища. Огненная палка теперь мертва.

— Они сказали, что если мы убьем их, то придут другие и убьют нас. Я боюсь мести таньгов... Прежде чем убить их, покажи им озеро Черной пасти, быть может, они повернут назад.

Рырка с сомнением покачал головой:

— Такие не повернут. Но я послушаюсь тебя, Тыко. Путь моей упряжки пройдет по краю пропасти, где живут духи, и ты увидишь, что я прав.

Сон не пришел в ту ночь к Попову. И чем больше думал он про свою жизнь, чем больше вспоминал прошлое, тем меньше боялся смерти и верил, что все обойдется. Про Анкудиновы слова за ночь несколько раз вспоминал. Гнал их от себя. Что воля без чести, без власти? Холопьи слова гулящий говорил.

Порешил Попов: как только укажет ему Рырка гору, биться с ним станет атаман.

Наступил рассвет. Никто не шел от шамана, не звал аргишить. Извелся Федор, ожидая часа урочного. Анкудину сказал, как он порешил.

Тот невесело засмеялся.

— Шамай свое думает...

Не смутили Попова те слова. Голова жаром пылала, душа от нетерпения ныла.

Заря от невидного за краем земли солнца выгорела, синий мороз густым стал, белая луна вылезла из-за сопок. И когда решил Федор идти к шаману испросить причину задержки, у яранги захоркали олени, деревянный стук рогов послышался, снег заскрипел.

— Ваше время пришло, таньги,— раздался за шкурами голос.

Вылезли из яранги, осторожно озираясь. Три упряжки увидели. У одной, запряженной белыми оленями, Рырка — косолапый, высокий, с непокрытой головой и тоже во всем белом: кухлянка, штаны:, торбаса.

Глянул Федор окрест, и жуть взяла: вокруг наст белый, весь в бурмицких жемчугах, в небе бесовское зеленое пламя пляшет, по окоему волчья мгла стелется.

Тряхнул головой, прогоняя наваждение, бороду выпростал из-под ворота кухлянки.

— С богом, Анкудин. Да спасет нас Христос!

К нартам привязали протазаны, луки да колчаны со стрелами приладили.

Крикнул на оленей Рырка и в тундру помчался. Федор с Анкудином следом. Мимо стада нарты птицами пролетели. Олешки хорошо по твердому насту бежали. Белым видением мельтешил впереди шаман. Путь уводил круто в горы. Из-за тех гор зеленые мечи поднимались, небо бесшумно на куски рубили, качались, словно за горами богатырская рать стояла и грозила кому-то теми великими мечами.

Давно уже Федор приметы пути запоминать перестал, потому как горы, словно сестры, похожими были. Надеялся, что старым следом вернется.

Когда перед рассветом небо совсем черным сделалось, увидели по левую руку глубокий провал. Луна низко стояла, в глаза светила. Со дна поднимались острые скалы, и тени от них на громадное белое поле падали черные, как крыло вороново.

Федор остановил упряжку, Анкудина поджидая. Одними глазами ему на бездну указал, что обок лежала, крест сотворил, молитву стылыми губами прочел. Анкудин, завороженный, вниз смотрел оробело. Лунный свет стекал со скалистых склонов окрестных сопок и лился в бездну, как в чашу. Внизу ходили дымные волны, медленные и неслышные, а в волнах купались чудища-призраки.

Дрожь по спине к затылку поползла, волосы от дикого страха поднялись, малахай зашевелился. Захотелось Федору в этот миг от всего отказаться — от серебра, от почестей. Глянул вперед, чтоб шаману про то крикнуть, а от Рыркиной упряжки только чешуей змеиной след вьется и уходит за склон ближней сопки.

— А-а-а-а! — закричал Попов.

Олени испуганно с места рванули. Побежал атаман за нартой, упал на нее плашмя. Крик его в бездну скатился и утонул в снегах на лунном сиянии. Даже эхо не вернула Черная пасть.

Олени, шаг умерив, пошли шаманьим следом, будто привязанные невидимой нитью к его упряжке. Федор, лежа ничком, стал истово молиться. Понял вдруг, что прав гулящий Анкудинка: все шесть лет гонялся Федор за своей смертью по неприютной земле, посулы царевы свет застили.

Резко олешек остановил, Анкудина подождал. Глаза дико блестели, язык заплетался.

— Давай повернем, в бега пустимся! Будь проклята та гора!.. Анкудин опустил голову.

— Глянь назад, атаман.

Попов с ресниц иней отер. Не почудилось ли? Позади, как поплавки над бреднем-заводняком, с дюжину упряжек маячат... Они заперли выход из долины, по которой казаки с Рыркой ехали.

Оглянулся Федор затравленно. Сказал с необъяснимой ненавистью Анкудину:

— Я государев человек! Мне легче помирать, чем тебе!

И снова несли их олешки по заснеженной долине неведомой чукочьей реки. Попов совсем ослеп от ярости, по сторонам смотреть перестал. Вдруг встала его упряжка, словно в стену уперлась. Вскинул глаза: Рырка рядом с его нартой стоит, держит в левой руке тонкую палочку-погонялку с костяным молоточком на конце.

— Заснул совсем, таньг,— сказал вроде бы даже с укором.— Смотри...— Он протянул руку вперед.— Во-он твоя гора с Загадочно Не тающим Льдом. Возьми ее.

Федор вздрогнул. Окрест глянул, за Рыркиной рукой проследил: все три упряжки стоят на водоразделе, впереди новая долина круто падает, а в полуверсте невысокая горушка в рассветном сумраке.

Рырка невесело засмеялся, скрипнул снег под полозьями, колючий вихрь в лицо ударил. Не успели глазом моргнуть — исчез шаман, умчался вниз по новой долине. Даже выстрелить из лука не подумал Анкудин: только белый снег перед глазами стелился — олени в шаманьей упряжке белые, кукашка на Рырке белая... Слева и справа хребты угрюмые, неприступные.

Долго ли, коротко ли стояли молча, потом не сговариваясь погнали оленей к указанной шаманом горушке. У подножия разглядел Попов обрыв невысокий — снег на нем не держался. Когда подъехали близко, увидели: средь серого крапчатого камня белый камень лежит жилами. Кинул Федор оленей, проваливаясь в снег по пояс, пополз вперед. Протянул к обрыву руку, глаза приблизил. Замерзшими ручейками, голубыми да блестящими, истекают белые жилы — серебро самородное. Отдельные желваки, с кулак величиной, торчат в тех местах, где белый камень касается крапчатого, а мелких кусочков по всему обрыву великое множество.

Захватил нож Попов, стал яростно ковырять самый большой кусок. От торопливости пальцы разбил, ладони изранил. Серебро туго поддавалось, нож о белый камень сломался, а Федор продолжал долбить обломком, мороза не чувствуя.

Тусклыми глазами смотрел на все это Анкудин, а когда Попов все-таки кус отбил и на корточки опустился, жадно хватая ртом снег, сказал:

— Кончай, атаман! Пустое, зряшное это дело.

С ненавистью глянул на него Попов. За спиной Анкудиновой увидел: шаманьих людей нарты вокруг, чуть дальше, чем стрела летит из доброго лука.

И словно почуял, как меж лопаток костяной наконечник копья колом встал. От страха проворно на ноги вскочил.

— Поди к Рырке... проси... обещай! Пусть отпустит! Век не забуду!

— Без пользы. Ранее думать надобно было... Боем будем уходить. Одна надежда...

Федор шарил глазами окрест, искал шамана. В глазах круги огненные, мгла все застилает. Наконец увидел. Рырка у своей упряжки стоит на снежном бугре.

Попов малахай прочь откинул, косматые волосы на глаза упали. Пошел к Рырке руки протягивая.

— Ты сильный, ты могучий, ты самый великий шаман в тундре!.. Стрела неслышно упала рядом. Замер Федор, будто окаменел, ног оторвать от земли не может.

— Ладно, атаман. Боем пойдем,— сказал в спину Анкудин. Малое время возился он у своей парты, потом разбойный

посвист Федору в уши ударил, упряжка мимо пронеслась навстречу шаману. Анкудин на нарте в рост стоял, лук в руках натянут до предела.

Не успел тетиву спустить, как острые стрелы мчавшимся оленям в шеи впились. Упал Анкудин в снег, разгребая его руками, как воду, а когда поднялся, увидел: олени Попова тоже побиты, сам же атаман над ними стоит, ладонями лицо заслоня.

Оглянулся Анкудин и обмер: прочь уходят шаманьи нарты, и с тихим шепотом следы их поземка зализывает. Заветная гора серебряная рядом — протяни только руку, а окрест белая и непонятная земля без обратной путь-дороги.



ОБ АВТОРЕ

Мироглов Виктор Федорович. Родился в 1939 году в Алма-Ате. Окончил геолого-географический факультет Казахского государственного университета имени С. М. Кирова. Работал инженером-гидрологом, преподавал геологию и минералогию. В 1967 году пришел в журналистику. Работал на Чукотке заведующим отделом газет «Золотая Чукотка» и «Горняк Заполярья». Сейчас — заместитель главного редактора киностудии «Казахфильм» в Алма-Ате. Публиковаться начал с 1963 года. Повести и рассказы печатались в журналах «Простор», «Дальний Восток», в газете «Литературная Россия». В нашем сборнике выступал дважды — в выпусках 1965 и 1967—1968 годов.







 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу