Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1989(29)


Генрих Гунн

ИЗБУШКИ КУЛОЯ

ОЧЕРК

Хочется рассказать о чем-то простом и хорошем.

И я знаю о чем — о северных избушках.

Но что рассказать о них?

Так прост и непритязателен их облик, так просто и понятно их нехитрое бытие... Что сказать, кроме коротких благодарных слов?

А может быть, стесняет мелкость темы? Потому ли «мелкость», что избушки — мы их и словом называем уменьшительным, хотя и ласковым — привычны, обыденны, что их очень много — и по Северу, и по Сибири. Везде они — свидетельство давней обжитости земли, везде свидетельствуют о прохождении человеком этих мест, о его' поиске и деятельности, будь то суровое жилище на скалистом острове Ледовитого океана или скромная лесная избенка.

Наверное, я и не решился бы никогда на рассказ, если бы не Александр Викторович Ополовников. Знаток русского древодельческого искусства, он смело ввел промысловые избушки на равных с другими прославленными творениями северных и сибирских мастеров-плотников. Рассматривая его альбом «Русское деревянное зодчество», в который раз я убеждался, сколь часто проходим мы мимо окружающего нас прекрасного потому только, что оно привычное, что кажется нам малозначительным. Так когда-то проходили равнодушно и мимо красоты северных церквей и изб.

Казалось бы, никакой особенной красотой не отличаются избушки — обычный сруб, утилитарная промысловая постройка. Да и некогда зачастую их рассматривать, еле добравшись усталым поздней порой или в непогоду. А рассматривая репродукции другим глазом, понимаешь — в них поэзия Севера! Эти домики, видимые то сквозь голомень сосен, то отраженные в водах, всегда соразмерные с окружением, в гармонии их простых форм с неброской красотой северной природы, всегда уместные — у места — сотворение их уже есть бессознательное художество — да, это красиво, это поэтично!

И стал раскручиваться клубок воспоминаний. Сколько их было, избушек, на моих путях по Северу! Сколько всего с ними связано! Я помню их все: на больших реках и малых, на лесных озерах, на су-земных тропах и по морскому берегу. Я помню, как до них добраться, и где они стоят, и чем одна отличается от другой — какой сруб, какая топка, какая обстановка внутри и утварь. Помню свой путь к каждой из них, события и встречи, с ними связанные, одно воспоминание тянет другое, и не остановиться...

И с новой силой повлекло меня туда, в край избушек. Много ездил я по городам и весям, много видел прекрасных памятников северного зодчества, а теперь поеду просто к избушкам! Так это просто — сесть в лодку и плыть по хорошей лесной реке!

Река эта — Кулой.

Невелика река — двести пятьдесят километров, а среди соседних рек, впадающих в Белое море, и вовсе незаметная. Так, если судить по карте. Иное, если судить по исторической памяти.

Начать с того, что в древние времена река называлась иначе.

Среди рек Беломорского бассейна, носящих имена женского рода — Онега, Двина, Пинега, Мезень, Кулой как будто бы исключение. Встарь этого исключения не было. В «Книге Большому Чертежу» (1627 г.) в перечислении рек Беломорья названа река Кулуя: «От Мегры 30 верст пала речка Кулуя». Впоследствии неопределенное в произношении Кулуя преобразовалось в более ясное — Кулой (очевидно, по аналогии с «полой», «сулой» — сухое и полноводное русло реки). Это топонимическая история.

Историческая память восходит к временам древних новгородцев. Через Кулой пролегал путь на Мезень и Печору. Еще в XI веке некий новгородец, состоявший на службе у знатного человека Гюраты Роговича, ходил «в Печору и Югру» и принес столь удивительные рассказы о полуночных странах, что они были занесены в летопись. Как пролегал путь первого из известных нам землепроходцев, в летописи не говорится, но можно предположить — так же как и последующих новгородских ушкуйников. Пройдя волоками с Онежского озера на реку Онегу и с Онеги на Двину, путники попадали в земли, носившие название Заволочье, — сначала в двинскую землю, затем на Пинегу, а с Пинеги через короткий волок — в Кулой. Из Кулоя выходили в море и, пройдя под берегом сорок верст, входили в Мезенскую губу. С Мезени поднимались по Пёзе и, сделав волок, спускались по Цильме, притоку Печоры. С древнейших времен и до середины прошлого века оставался этот путь одним из удобнейших к нижней Печоре.

А выход на него открывал пинежско-кулойский волок.

Некогда, как полагают геологи, Пинега и Кулой были одной рекой, впадающей в Белое море, но в послеледниковую эпоху река изменила течение, впала в Двину, а перешеек между старым и новым руслами затянуло песком. Ныне шестикилометровое луговое пространство отделяет берег Пинеги от верховий Кулоя, и, сравнивая широкую сверкающую Пинегу, ее просторные дали с узенькой тем-новодной лесной рекой, трудно поверить, что некогда это была одна река. Но за десятки тысяч лет многое может измениться...

Гораздо меньше изменений произошло за тысячу лет, с той поры, когда новгородские землепроходцы открыли «кулойский ход». По сведениям путешественников, еще в прошлом веке сухое русло Пинеги — по-местному «полой» — подходило к Кулою на сорок сажен. В половодье же вся кулойско-пинежская низина заливается.

У перехода с одной реки на другую с давних времен возникли селения, объединенные названием Пинежский Волок. В новгородские времена Волок не был людным, да и не мог быть таким в малонаселенном крае. Двигались им новгородские рати походом в печорские и югорские земли, бывало, и не возвращались. Проходили торговые люди торговать с «югрой и самоядью». Пробирались пинежские промысловые люди в богатые зверем и рыбой печорские угодья. На волоке все останавливались, отдыхали, готовились к дальнейшему пути, чинили суда. Возможно, существовали здесь плотбища —-древнерусские верфи, где умельцы-плотники шили мелкосидящие устойчивые суда, пригодные для плавания по рекам и морскому прибрежью и удобные при переволакивании через водоразделы.

Пришло время Северу перейти из владения Великого Новгорода во владение Московского княжества. Значение Пинежского Волока это не подорвало, а лишь укрепило. Теперь этим путем движутся московские отряды в печорские земли и дальше — за Камень. Начинается историческое движение Руси на «полунощник» — на северо-восток.

Заселяется отдаленная Печора. Идут туда московские ратные люди, идут чакольцы и кеврольцы — жители пинежских городков — за «мягкой рухлядью» — мехами, идут рудознатцы разведывать серебряные и медные руды в Припечорье, идут крестьяне в поисках счастливой доли. В середине XVI века проходит этим путем предприимчивый новгородец Ивашка Ластка и там, где кончался печорский путь, против устья реки Цильмы, основывает слободку Усть-Цильму, первое крестьянское поселение на Печоре.

К этому времени уже существуют и селения по Кулою.

В верховье, в тридцати километрах от волока, возник Кулойский посад. Место примечательное: здесь бил из земли соляной ключ. Соль в Древней Руси была дорогим продуктом, на вываривании соли из соляных источников росли и богатели города Соли-Камские и Соли-Вычегодские, на вываривании соли из морской воды преуспевали поморские посады Уна и Ненокса и Соловецкий монастырь. В Кулойском посаде производство соли не было значительным, он обеспечивал потребности пинежско-мезенского региона и не выходил на общерусский рынок, где главенствовали именитые люди Строгановы и каргопольские купцы.

И до сих пор бьет из-под земли этот источник, заключенный в осиновую колоду, стекая в озерко с сизым дном. Он принес пользу людям и в недавнее время — в годы войны здесь вываривали соль для местных нужд.

Второе поселение, как полагают, самое древнее — Карьепольский погост — возникло на полпути к морю.

Третье — Долгощелье — обосновалось на Долгой Щели — известняковых обрывистых берегах выхода реки в Кулойскую губу. Селились здесь смелые промысловые люди, ходившие на Канин и на Мурман, достигавшие Матки — Новой Земли и самого Груманта — Шпицбергена.

Так с давних времен и поныне стоят по Кулою три села, да еще два на его притоках, а для других по низким речным берегам подходящих мест не нашлось. Возникали в разное время, вплоть до недавнего, выселки и хутора, но по разным причинам долго не удерживались.

Так век за веком, год за годом, от ледохода до ледостава шли мимо трех сел вверх-вниз самые разные суда — на веслах, под парусами, с самыми разными людьми. От мужика до губернатора — все проходили здесь.

Есть среди них и лица исторические. Везли этим путем сосланного сначала на Мезень, а потом в Пустозерск протопопа Аввакума, его семью и его товарищей. Путь от Москвы до низовой Печоры занимал в то время три месяца. Везли туда же, на край земли, в том же XVII веке ссыльного боярина Артамона Матвеева. Провезли быв шего канцлера, фаворита царевны Софьи, князя Василия Васильевича Голицына. После жалостливых челобитных вернули князя на Пинежский Волок, где какое-то время жил он в Кулойском посаде, а затем на Пинеге до конца своих дней.

В XVIII веке «кулойский ход» утратил прежнее магистральное значение, но местное значение за ним оставалось еще долго. Слобода на Пинежском Волоке получила статус уездного города Пинеги, Окладникова слобода на Мезени стала городом Мезенью, а прежде значительный Пустозерск на Печоре захирел. Осваивались иные пути на Печору. В XIX веке возникли сухопутные пути с Пи-неги на Мезень и с Мезени на Печору -— почтовые тракты через тайболу (местное название крайнесеверной тайги) — они дожили до тридцатых годов нашего века, до проведения Печорской железной дороги и широкого развития морского, а в дальнейшем — авиатранспорта.

Затих было Кулой, стал забытой рекой, но в двадцатые годы, в советское время, оживился снова. В то время начались лесоразработки в верховьях Кулоя. Для проведения плотов с Кулоя в Пинегу и для прохода мелкосидящих судов на месте бывшего волока был прорыт канал и устроен шлюз, действующий и поныне.

Перед войной и после войны бегал по Кулою узенький шустрый катерок, связывавший кулойские села и прозванный в народе «Юлой» — много приходилось ему вилять, юлить на крутых кулойских изломах. Но состарился катерок и лежит теперь вынесенный полой водой на берег под селом Кулой. Теперь села связываются с райцентром авиарейсами, а между собой — свой транспорт — моторки.

Теперь лежит река спокойно своими плесами и на отдаленных участках, куда не часто заходят моторки, течет в первозданной лесной тиши и глуши, как во времена древних землепроходцев...

Вот что можно узнать о малой северной реке, не помеченной на крупномасштабных картах. Но тем и примечателен любой уголок нашей земли, что, приглядевшись и вслушавшись, станешь постигать его историческую память. И, узнав, уже по-иному будешь смотреть на эту лесную реку, на ее берега, на ее боры, на ее луга, на ее села, на избы и избушки.

Об избушках и пора начать рассказ.

Двести километров, три деревни, а между ними лесные и речные пространства, пастбища, сенокосы, промысловые угодья и полтора десятка избушек.

Всегда есть людям дело на реке.

Несудоходна река летом, не то весной. По большой воде идут катера и самоходные баржи, развозят по селам технику, горючее, удобрения, товары для магазинов — торопятся успеть до спада воды. Для судов на реке должна быть обстановка: створные знаки, указатели правого и левого берега, километровые столбы, вешки. Их устанавливают речники прорабского участка, называемые в народе «вехоставы».

Летом на пастбища совхозы выгоняют скот. На ближних выпасах пасется молочный скот и организована дойка, на дальние пастбища на все лето пригоняют на выгул молодняк. С ними на все лето уходят пастухи.

В покос, с середины июля до середины августа, на лугах живут косари.

Выезжают ловить по курьям и притокам рыбаки-любители.

С середины августа начинается ход «запретной» семги, рыб-инспекция курсирует по реке.

Осенью начинается охотничий сезон.

И просто проезжий народ бывает на реке.

Для всех: речников, пастухов, косарей, рыбаков, охотников, туристов, рыбинспекторов, браконьеров, — для всех, кому есть дело, а кому забава, без разбора, всем доверяя, стоят по реке избушки. Их доброта безотказна, они всех привечают, всех выручают. Для северянина это второй дом. Для человека проезжего — даровое пристанище.

Древняя, как северный крестьянский мир, постройка — избушка. Казалось бы, так жизнь круто меняется, даже стойкий северный быт — столько векового, традиционного исчезает, сами избы рубятся по-новому — худо ли, хорошо, — но не как прежде. И самолеты, и вертолеты, и лодочные моторы — иное восприятие пространства, а избушки как были, так и остались. И останутся, пока будут таежные просторы, быстрые реки, удаленные места, где человек стоит лицом к лицу с природой.

Они никогда не ставятся просто так, а в месте необходимом, приметном. Ближе десяти километров от деревни избушки редко ставятся, разве что пастушьи. В верховье, от шлюза до села Кулой, тридцать километров нет избушек и ниже столько же.

Избушки ставятся не только в месте необходимом и приметном, но всегда имеющем название. Это для приезжих людей река течет в безымянных берегах, для местных жителей все названо-переназвано с незапамятных времен: пожни, речные мысы — наволоки, обрывистые берега — щельи, заводи — курьи.

Так и первая избушка, начинающая их вереницу, стоит в месте, называемом Бабье. Как у большинства таких названий, происхождение утрачено, лишь предположить можно, что дальше села женщины не выезжали. Здесь кончались обширные луговые покосы, река становилась глуше, начинались промысловые угодья, где дело было одним мужчинам.

Избушки ставятся разно, но обычно на месте видном и обзорном — на возвышенном речном мысу, как здесь, хотя чаще у речных излучин. Она издали заметна, открывается то справа, то слева, следуя прихотливым извивам реки. Так встарь ставили часовенки в окружении высоких лиственниц.

Это даже не избушка, а почти изба, в расчете на целую артель косарей. Ее назначение больше летнее, а потому хорошей печи не складено — печь из листового железа, обложенная кирпичом. Обогреться можно, а готовят на костре и едят возле на лавах — срубленных из бревен скамьях и столе. Для отдыха стоят в избушке железные кровати, а кому места не хватит — валится на охапку сена на полу — в избушках живут неприхотливые люди.

Ниже, километрах в трех, новая избушка, только что поставленная. С ней мы уже встречались в селе, когда ее готовили к перевозке. Так нередко бывает: собирают приплавленный сруб в местах, где нет строительного леса, а теперь к тому же и порубка по берегам воспрещена. Избушку срубили в деревне, разобрали, помеченные бревна связали в плот, на плот положили кирпичей и глины для печи, подцепили к моторке — и все дела!

Неширокая, но быстрая и глубокая река Кулой, нет на ней порогов и перекатов, течет в песчаном ложе, виляет беспрестанно, ломаясь под прямым углом, огибая узкие носы. Послышится — сверху

мотор идет, потом покажется — снизу, не угадаешь, пока не приблизится и внезапно не вылетит из-за поворота. Как на всякой лесной реке, напоминают друг друга речные завороты — в такой же бор над песчаным откосом упирается плес, такую же некошеную луговину на носу приходится огибать...

Отправляясь в путь, всегда полезно расспросить сведущих людей о местоположении избушек. Новую избушку не проедешь, но старую не всегда заметишь, особенно припозднившись. Десятка за два лет разросшийся кустарник скрывает ее, и, лишь внимательно приглядевшись, заметишь место причала и тропинку от реки.

Видно, давно обходят эту избушку — оплели ее заросли малины, внутри воздух сырой, земляной, жильем не пахнет, в очажке старые угли, стены черные, закоптелые. Потому и обходят, наверное, что топка по-черному. Прошло время памятных мне черных избушек, куда приходилось не входить, а заползать, где нельзя распрямиться в рост и глаза слезятся от дыма. Они и сейчас достаивают кое-где в глубине сузема...

Но речная избушка все же нечто иное, чем удаленное промысловое становище. Это — остановка на речной дороге, не удаление от людей, а включение в их жизнь, заинтересованность всем происходящим и какое-то короткое в нем участие. Немноголюдна и спокойна река, нетягостна и жизнь на ней. Подплывают лодки, встречаются люди — пастухи, косари, рыбаки, рыбинспекторы — ненавязчиво, сам собой складывается образ реки, и путевая жизнь идет плавно и споро, как речное течение...

И так от избушки к избушке.

И одна хороша, и другая, а все чего-то не хватает...

Красиво стоит избушка на Валяихе. Река здесь петляет в лугах и выходит под высокий песчаный обрыв, резко ломаясь, сваливая вбок, закручивая водоверть над омутом-крутиком. Над песчаным обрывом у створного знака стоит избушка наподобие избушки бакенщика, только совсем крохотная, с одним оконцем на реку. Добрые люди приладили вдоль лицевой стены лавочку, и часами можно сидеть здесь, любуясь: нешироки луговые дали, но так милы; река блестит, идя от дальнего леса, то показываясь, то скрываясь, чтобы внизу разлиться озерком, а дальше будто и нет ее, и крутится вода и пучится разводами... Хорошее место, и бор рядом, хороша избенка, но мала — троим еле поместиться, а железная печурка чадит, дым ест глаза, но и не топить нельзя — комар одолеет, а комар здесь особенно лютый, рыбинспектор смеется: «Кирзовый сапог прокусывает!»

А вот в удалении от берега мелькнула свежесрубленная избушка на просеке. Берег невысокий, но обрывистый, лодке причалить трудно. Избушку эту срубили вехоставы — они приезжают на катерах, и обрывистый приглубый берег им больше подходит. Домик поставлен по новому проекту, вроде тех, которые рекомендованы для охотничьих становищ. Перед входом просторная крытая терраса, где можно сложить инвентарь, скинуть намокшую одежду, переобуться. Внутри чисто, прибрано, достаточно просторно, достаточно света из двух окон, печь-плита выбелена. На койках лежат матрасы с одеялами. Вокруг сосны, белый мох, грибы под самым домом, только реки из окон не видно, и жить в таком домике со всем комфортом все же скучно.

Дальше — ладная избушка под шиферной кровлей, над крышей натянута антенна — живет здесь пастух.

Ниже, в сосняке, снова избушка вехоставов, маленькая, пригожая, а все не та...

Так с ощущением первооткрывателя плывешь от избушки к избушке: где только посмотришь, где заночуешь, копится на фотопленке их коллекция. Но вот появляется новая, и, еще не причалив, знаешь: это она!

В дни ненастные, глухие, позднеосенние, в дни зимние, короткие, морозные и просто в минуты невзгоды, тягости житейской с какой тоской и надеждой мечталось о такой избушке — прибежище от суеты и однообразия дней, о приволье, о вольном житье, уединении среди природы! И когда совсем плохо приходилось, казалась эта избушка на дальней реке спасением — там душа отдохнет, там сам преобразишься и среди простой жизни почувствуешь себя человеком на своей земле.

И вот она, та долгожданная...

Подплываешь с затаенным трепетом: вдруг там есть кто? Несправедливая ревность, у всех на избушку равные права, а все ж хочется пусть ненадолго почувствовать себя хозяином временного жилища. Но лодок под берегом нет, и следов недавнего пребывания людей не заметно, уголье на кострище размыто дождями. Как обычно, возле избушки малинник, поднимаешься по тропке, на ходу срывая ягоды — сладостный вкус благодатных мест. Избушка срублена из хорошего леса, недавно перекрыта шифером. Стоит на сосновой полянке, а подстил усыпан алой брусникой.

Дверь закрыта на вертушку — признак уважения к жилью последнего постояльца, распахнутая дверь, напротив, признак запущенности. Сначала попадаешь в крохотные сенцы, где сложены дрова и кое-какой инвентарь — ведра, пила, топор. Дверь в жилую клеть обита войлоком и плотно подогнана — любой мороз не страшен. Открываешь: почерневшие стены, холодный запах дымка, навеки въевшийся в тесное помещение, плита справа от входа, недавно подмазанная, прочно сколоченные нары вдоль стен, между ними узенький столик, два оконца: одно в торцевой стене — на лес, другое в боковой —- на реку. По стенам поверху протянуты полки, занятые утварью и просто хламом. Непугливая мышка сидит на нарах и не сразу юркает в дырку — давно людей не было...

И начинается обживание. Вместе со спутниками ходишь взад-вперед к лодке, выносишь вещи, бросаешься рубить дрова, бежишь за водой, между делом захватываешь горсть закрасневшейся брусники, нападаешь на грибную высыпку, забрасываешь удочку, примечаешь вспорхнувшего рябчика — на все разбрасывается внимание, все хочется объять сразу. Спутники тоже разбредаются кто куда, и нужно начинать успокаиваться и налаживаться. Но вот затопилась печь, загудел огонь, заклокотало, закипело, на столе появляется котелок с варевом и чай в заслуженном закопченном чайнике.

С печи, с первого огня и начинается обживание избушки. Как завился дым над трубой — дом живет.

А затем начинается познание окружающего тебя мира.

Переплетение тропок выводит на верхнюю террасу, где стоит прозрачный низкорослый бор-беломошник. По старой заброшенной дороге можно долго идти в полном безмолвии, и все тот же однообразный разреженный сосняк, и неизвестно, где он начинается и где кончается. Кое-где пересекают дорогу старые тропки-«путики» от времен промысловой охоты. На тропках по песчаным проплешинам — где любят купаться куриные — уцелели колышки от старых ловушек. Но пустынно днем в разогретом редкоствольном бору, лишь сверкают там и сям широкие, как блин, оранжевые шляпки подосиновиков.

Старый путик возвращает к реке. Тригонометрическая вышка. И... Вот так и бывает, нежданно-негаданно: никогда не видел в яви, только в книге Ополовникова любовался, по всему Северу искал и не находил и уже не чаял встретить, а тут... Не сразу заметная в елях стоит «избушка на курьих ножках» — сруб на четырех столбах. Охотничий лабаз! Чуть скосился и погнил, и дверцы давно нет, а как хорош, как по-своему статен! И в самом деле — «на курьих ножках»: два столба — обрубленные ели с корневищами-лапами, два — приставные. Невелик и невысок rw в дверной проем можно заглянуть. Почти гость из сказки, из давнего охотничьего прошлого, когда шла здесь нешуточная промысловая добыча, хранились в лабазе наловленные силками глухари и рябчики, которых возами возили на пи-нежскую ярмарку.

Чуть приметная тропинка спускается вниз к реке. На нижней террасе в зарослях трав на полянке стоит полуразрушенный сруб — бывшая промысловая избушка. Если старый лабаз — находка, да какая, то лабаз и избушку — целое охотничье становище увидеть — двойная находка, почти открытие, для кого-то, может быть, и незначительное, но тобой переживаемое как редкая удача.

Давным-давно заброшена избушка, прогнили и рухнули крыша и потолок, обвалилась часть стены, но сруб черных бревен все еще достаивает. И таких избушек я не встречал, лишь на старых фотографиях видел. Лет сто ей верных, а то и больше. Сруб почти квадратный в плане — явная примета старины, сложен из могучих комлевых бревен, из каких раньше церкви строили, с концами, хранящими следы обруба топором. Два оконных проема, как бойницы, глядят на реку, заслоненную высокими деревьями, выросшими с тех пор, как забросили это место. Эти квадратные оконные проемы, вырубленные скошенно и потому называемые косясчатыми, — тоже признак давности, теперь такие только на самых старых избах увидишь.

Поставлена избушка на излучине реки, где в сторону отходит курья. Последний памятник прежней промысловой охоты...

Понятна и представима ее простая история. Летом приплывали сюда в узких долбленых лодках-осиновках, ставили стога на пожнях. Под осень, когда ночи потемнеют, плавали по плесу «с козой» — смолистым факелом в носу лодки, лучили семгу. Как облетел лист, мороз сковал землю, начиналась охота на боровую дичь с силками, а как падет снег — с собакой и ружьем за пушным зверем. Верно, имела когда-то избенка и хозяина, и был у него здесь свой путик — наследственная охотничья тропа. А в избе: посуда медная — котелок, рукомойник, утварь берестяная — пестери, туеса, снасть промысловая — сети, силки, ружье пистонное, а то и кремневое, похожее на пищаль. Многое можно вообразить, глядя на черный, осевший в землю сруб, мокрый от набежавшего дождя...

На удобном месте стояла избушка, и полянка еще не заросла — похоже, стояло здесь еще какое-то хозяйственное строение или вторая избушка. А потому, наверное, что стояла избушка у грязной илистой курьи, названо это место неблагозвучно — Сопливец.

Новая избушка стоит пониже и не так удобно — на прямом плесе, в лесной трубе, но хорошо, что не тронули старого места, не решились ставить рядом новую, оставили как память прошлого.

И, подходя к своему временному дому, думаешь: великое дело эти северные избушки! Как хорошо, что они существуют! Ими одушевляются дальние пространства, без них пустынно и неуютно. Конечно, заночевать можно и в палатке и под елью, но смысл избушек в том знаке добра, который они несут.

Избушка — прибежище. Бывает — и спасение. Это просто произнести, но поймешь, только сам помытарившись, по реке ли плывя в непогоду, по лесу ли блуждая, не чая выйти, или по крайности беда какая — избушка примет и выручит. Обжитостью своей, домашностью, эстафетой добра — всем хорошим, что передали одни люди другим: спичек коробок, сухие дрова и береста на растопку, пачка соли, мешочек сухарей.

Но встречается и другое — изрубленные нары, обглоданные корки на столе, пустые бутылки под столом — редко бывает такое, но бывает, и всегда вблизи жилых мест. Но в глуши свой порядок, и тот же бесшабашный человек, попав сюда, вряд ли решится его нарушить — здесь это кощунство, близкое к покушению на благополучие другого человека. Здесь избушка — святыня.

Я уважаю избушки и за то, что здесь каждая вещь получает свое полноценное значение. Здесь невозможно пренебречь любой вещью, как бы малоценной в большом мире она ни казалась. Коробок спичек здесь не копеечная мелочь, а прекрасное изобретение человечества. Ржавая неразведенная пила — важная поддержка. Прокопченный чайник без крышки — друг, дарящий радость.

Наоборот, предмет престижности теряет здесь свою цену. Роскошная телескопическая удочка будет служить не лучше длинного соснового удилища, прислоненного к стене избушки. Ружье, которым приятно похвастаться перед знатоками, сравняется с обыкновенной одностволкой на многоходовой лесной охоте с редким выстрелом. Вопреки эстетике и моде здесь прекрасно лишь полезное.

А можно и так сказать: прекрасное здесь — все простое и естественное, как сама избушка, срубленная просто и расчетливо, как та простая обстановка, которая ее окружает... но взглянешь, но засмотришься — река, сосны, небо — какой красоты еще искать, какой поэзии?!

Северный вечер протяжный, тихий, холодный. Ушло солнце с реки, и рыба брать перестала. Выпрыгнула на плесе семга и шумно ухнула, оставив огромный круг. Утки просвистели крыльями. Небо такое светлое, прозрачное, что кажется, и неба нет. Зайдешь в полутемную избушку, выйдешь наружу — все так же светло вокруг, и лишь ели противоположного берега стоят слитной черной стеной. Долги северные сумерки, и долог час молчания. Спали комары, зудевшие весь вечер, над водой курится туман, тускнеет серебристая дорожка, но далеко еще до звезд, далеко до полной ночи...

Ясная, долгая заря обещает хорошее утро. А на Севере не всегда. Назойливый шорох проникает сквозь сон под утро, открываешь глаза, прислушиваешься, понимаешь: дождь, поломалась погодка... и поворачиваешься на другой бок.

Серо, сыро, хмуро, ветрено... Что в такую погоду человеку дорожному желаннее избушки? Что уютнее ее маленького, теплого, сухого пространства? Гудит огонь в печке, чайник шумит на плите... По стеклу расползаются дождевые капли, смазали, застлали вид на реку. Отворишь дверь, выглянешь — медленно, споро шуршит дождь по крыше, по кустам, дождевой пеленой накрыло противоположный берег реки, и никаких других звуков, кроме шороха дождя, ни одна птица не подаст голоса, только монотонный шорох, будто идет кто-то, шевеля кусты, и понимаешь образную точность привычной фразы «дождь идет»...

Дождь идет, северный, затяжной, окладной — окладником зовется, про такой говорят — на три дня зарядил. В пути, намаявшись, принимаешь дождь как желанную передышку и — что таить? — радуешься ему. То твердое, неугомонное чувство, которое дотоле гнало вперед, отступает, приходит расслабленность, наслаждение бездействием. И чего в сущности желать и куда спешить, когда здесь так хорошо? В такие часы грубо сколоченные нары лучше самого мягкого и удобного ложа, блаженство — полеживать, положив стеганку под голову, слушая, как за стенами избушки успокаивающе шуршит дождь...

И хорошо, свежо, мудро думается в эти часы. Неспешно продумаешь пройденный путь по реке, переберешь в памяти все эпизоды, все впечатления — все просто и складно. Перенесешься мыслями к своей городской жизни, и многое из того, что казалось значительным, выглядит теперь не так, а иное, казавшееся мелким, — серьезнее. И понятно почему — здесь душа очищается и воспринимает все с большей остротой, внутреннее зрение становится ясным, ничем не замутненным. И нет в мыслях горячности, нет раздраженности — жизнь представляется плавным потоком со своим добром и злом и, как бы ни сложилось, надо благодарить ее.

Благодарить за то, что живешь, что есть на свете прекрасные места, как эта река, как эти леса, как эта избушка, и тебе дано видеть это... Встанешь, пройдешься по избушке: два шага туда, два обратно, на пороге постоишь: а ведь хорошо! Хорошо, что река, что сосны, что дождь... Как запечатлеть это мгновение? Написать?. Но что? О чем писать, если поэзия — вот она, рядом — в реке, засеваемой спорым дождем, в блестящих, набрякших влагой, пригнутых к земле кустах, в соснах, отряхивающихся крупной капелью, — она охватывает все и столь целостна, что не поддается размену. Все это — река, лес, дождь — само до себе художественное произведение и нужна ли бледная копия его? Здесь ты зритель и отчасти соучастник происходящего, и тебе предоставлена самая большая радость отзывчивого зрителя — созерцание и сопереживание.

Но как ни прекрасно сладостное бездействие и ощущение внутреннего комфорта, на другой день оно начинает тяготить — таков человек с его привычкой к деятельности. Что делать, куда пойти? Рыба не берет, лес отсырел каждым листиком и хвоинкой. А день такой длинный, а времени так много... Наконец один из спутников не выдерживает, натягивает сапоги-бродни, накидывает плащ: «Пойду, пройдусь...» — и другие за ним. Что ж, что дождь? Намокнешь — высохнешь, главное — избушка есть!

...И уже день к вечеру, развешана на проволоке мокрая одежда, в избушке — как в бане, грибница упревает, чай распаривается. К теплому дому, к горячему чайку и гости найдутся. Издали слышен, то замирая, то возникая, тонкий, зудящий звук мотора, а вот и лодка показалась. Кто-то в капюшоне едет куда-то в дождь. То ли завернет, то ли мимо проскочит... Нет, заворачивает — интересно на людей посмотреть, да и передохнуть. Скидывает в сенцах плащ, входит, пригнувшись. Здоровается.

— Как вы тут устроились?

Пастух из Совполья — села на Немнюге, притоке Кулоя, — выше по реке скот пасет. Быстро в таких удаленных местах заводятся знакомства: раз виделись — уже знакомы. К пастуху в его избушку мы заходили по пути сюда. Молодой, лет тридцати. На столе транзистор и стопка книг. Передатчик УВЧ у него — каждый день выходит на связь.

Пьем чай. Течет неспешный разговор.

— Вода в реке сильно известковая. Какой чай ни заваривай — одинаковая муть.

— Зато горячо!

— Что-то рыба не берет.

— Кто ее знает. Недавно хорошо брала. Вы у курьи ловить не пробовали?

— Там, у курьи, старая избушка. Не знаешь, чья она была?

— Кто их знает. Старики раньше знали. В деревне бы надо спросить. Вы к нам в Совполье не заедете?

— Вряд ли. Наша цель — Кулой.

— А в Немнюгу не хотите? — смеется.

— А почему вы так далеко скот угоняете?

— Тут считаются наши угодья, а ниже устья Немнюги уже карь-енольские.

— А как перегоняете?

— Верхним бором дорога, километров сорок так и идет.

— А с миром как сообщаетесь?

— Транспорт один — самолет. Летом каждый день... да и то не как сегодняшний, а уж осенью-зимой... Нас-то туристы видят в хорошую погоду...

— Надолго здесь?

— На все лето.

— Один?

— Со сменщиком. Подливаем чайку, потчуем гостя.

— Нравится вам у нас?

— Еще бы!

— Дальше-то поедете, веселее будет, и река-пошире. Избушки так и пойдут до моря. Карьеполье проедете — хорошо стоит деревня. Морской прилив до нее доходит — за сто километров. А дальше уже приливы заметны, следить надо за водой. В Долгощелье на полреки обсыхает. Их, долгощелов, «турками» зовут. Почему, не знаю. А соянцы — «бобыли», там староверы жили.

— А вас как прозывают?

— А на нас прозвища не нашлось.

И так в дружбе попиваем распаренный деготный чай, а снаружи разыгралась непогода — ветер взлохматил реку, дождевые заряды лепят в оконце, стекла подрагивают, гул катится по лесу.

— Ну, сейчас пронесет, тем все и кончится, —уверенно говорит пастух.

Избушка всем открыта, всем добрый дом, и ночлег, и отдых, она предоставляет человеку полную свободу, полный покой, но вот что составляет сущность ее бытия — она не признает бездельников.

Она создана не для безделья, не для праздности. Конечно, она всех примет, как гостеприимный хозяин, но останется чужда праздным людям, как и они ей чужды. Такие люди, если попадают сюда ради пустого, бесшабашного времяпровождения, и творят все малые и большие пакости — ломают, бьют, гадят, а то и поджигают избушки. Для них это мир чуждый и непонятный — мир приветливости и бесхитростной доброты, совершенно незащищенный, как сама природа удаленных мест. Потому и равносильно оскорбление избушки оскорблению самой природы.

Сам я таких людей не встречал, только слышал. Но друзей избушек встречал множество, и среди них строителей избушек — местных крестьян, лесников, рыбаков. Знаю и одного горожанина, бескорыстно срубившего избушку в паре с местным умельцем. Кончив работу, над дверью укрепили они табличку: «Входи хозяином, уходи другом».

Это и есть девиз всех избушек: ты хозяин, а хозяин не сидит без дела. Всегда найдется какое-то рукоделие, работа впрок, и для себя и для избушки — хоть гвоздь для вешалки вбить...

И еще — как ни прекрасна избушка, как ни уютно, обжито, тепло в ней, а лишнего засиживаться нельзя, опять же потому, что она не допускает праздности. Никто тебя не гонит, никто не укорит, а само собой ясно будет, когда пора собираться.

И вот снова сносишь вещи в лодку и, хотя никто не подгоняет, торопишься — дорога зовет: сколько еще пройти надо, сколько успеть... до другой избушки.

Сносишь вещи, а на избушку и не оглядываешься, будто чужая стала, и оттого чуточку чувствуешь себя виноватым и, как человеку, стесняешься в глаза взглянуть.

Но вот вещи сложены, наступает прощание. Зашли в избушку, присели на нары, огляделись напоследок, все ли взято, ничего ли не забыто. Кто-нибудь произносит обычное: «Спасибо этому дому, пойдем к другому». Вышли. Аккуратно закрываем дверь.

Всегда в.такой момент возникает чувство, схожее с чувством невыговоренности при расставании с хорошим человеком. Вроде бы все правильно, а все же... И я вполне понимаю — хотя сам так не поступаю — тех людей, которые, уходя, отмечают свое пребывание, вырезая или надписывая на стенах избушек даты, имена или инициалы. Они и на нашей избушке есть, самая ранняя — «43 год, сентябрь» — памятный, переломный год войны, когда, видимо, и срубили эту избушку старики, какие еще в деревнях оставались. Спасибо, добрые люди, ваше добро и нам перешло.

Вроде бы и не нужна стала избушка — сколько всего впереди до самого моря! — а все ж грустно: что-то здесь и твоего осталось — души частица. Но это, быть может, неуместные сентенции перед ее строгой простотой... Спихнули лодку, и. пока усаживались, возились с мотором, снесло течение, избушка скрылась, пропала, будто и не было, только сосны высятся. И уже никогда ты сюда не вернешься, как и во многие места, запомнившиеся и полюбившиеся. И наверное, долго бы еще точила исподволь эта мысль, если бы не взревел мотор, загудел, запел, дернуло лодку, зашелестела рассекаемая вода, и быстро понеслись мимо низкие лесные берега.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу