Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1982(22)


ВСЕВОЛОД ЕВРЕИНОВ, НИКОЛАЙ ПРОНИН

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЗАЛЕСЬЕ

Рассказ

1

И встал новый день. Как и отстоявшие пред ним, начался он по-осеннему, в тумане и серости. Но лезвие зари остро и холодно прорезало восток, шар солнца медленно выкатился над зазубринами лесного окоема, похожего на шеломы бессчетного воинства. И день стал все яснее и яснее разгораться, празднично украшенный сентябрьским убором. Зажглись золотом стволы неохватных сосен, рдела листва. Обындевелые травы засверкали многоцветьем радужных искр на каждом стебельке и листике.

Потеплевшие лучи выгнали последние клочья белесого тумана из низин и оврагов, и всеобъемлющее торжество осеннего погожего дня пронизало округу. Дорогу обступали теперь сумрачные разлапистые ели, и она текла верста за верстой, обрываясь иногда в лощину или упираясь в стену дерев, и тогда казалось—нет ходу дальше. Но впереди опять где-то ждал поворот, и расступалась глухая, непроезжая дебрь, и бежали по сторонам золотые сосны, широколистые дубы, заросли лещины и малины.

Вои ехали молча, только поскрипывали седла, стучали копыта о корни лесных гигантов и валежины да всхрапывали кони, отгонявшие, мотая головами и звеня уздечками, надоедливую лесную мошкару. Кони шли шагом, и никто не понукал их. Хотелось смотреть по сторонам и вверх, на вершины дерев, и вниз, под конские копыта, пить лесные запахи, слушать тишину, вобравшую в себя посвисты птах, стук дятла, скрип далеких телег, везущих доспехи и тяжелое вооружение. Ехали вольно, без опаски, сняв кольчуги, а многие и армяки, оставшись в одних белых холщовых рубахах. И каждый как бы сливался со всем этим лесным миром, что-то заставляло пристально всматриваться в неброскую красоту лесной стороны, столь много говорящую сердцу. И взоры их были не суетны. Неторопливо, успокоенно внимали они всему сущему. Самый воздух вливал в истомленное тело новые силы. Вот она, земля отчая и дедичья, за которую шел великий бой за Доном...

Свершен тяжкий ратный труд. И вельми много осталось и простых кметей, и бояр, и воевод, и князей русских на этом поле.

Навсегда...

 

Дорога упала в низину, болотистую, поросшую осокой и кустарником. Показался шатер церквушки, неотличимый издали от вековой ели, и вот она, Евлога, с темной, будто бездонной водой меж усыпанных порыжелой хвоей берегов. Стволы дерев посветлели: это впереди небо глядело в зеркальное блюдо озера. На лесной луговине стояло несколько изб, но больше было новых, еще недостроенных срубов, светившихся янтарно на фоне темно-зеленой хвойной чащобы. Каждый невольно вдыхал пахучий аромат свежесрубленных сосен. Все вокруг было усеяно плахами, щепой, корьем. Кое-где лежали стволы, не очищенные от сучьев и коры. Крестьяне, видно, спешили поставить новые дома до зимы. Да приспело еще более важное, как не догадать: ушли воевать Мамая. Живы ли? Бог весть...

Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский подъехал поближе к озеру, соскочил с седла, бросил поводья гридину, чтобы напоил коня, и сел на смолистые ошкуренные бревна. Стало уже почти по-летнему жарко, и Б оброк расстегнул кафтан и снял высокую опушенную мехом шапку. Он посматривал на срубы, любуясь умелой работой. Ладили их ставить высокими, на каждый шло не меньше ста бревен, рубили их «в лапу». Некоторые срубы были* подведены под крышу. Изготовили кое-где и охлупень с коньком, и «курицы», удерживающие скаты кровли.

Вой, следуя примеру князя, спешились и повели коней поить. День гулял по округе солнечный, пахло навозом, дымком с огородов. Оттуда неторопливо шли женщины, по двое тащившие корзины с большими светло-зелеными кочнами капусты и морковью.

Несмело они подошли к Боброку и поклонились до земли.

— Егда ушли мужья ваши? — спросил он, принимая кувшин парного молока и ломоть пахучего ржаного хлеба из рук босоногой девчонки, которая тут же спряталась за спины старших.

— На Спас еще, осударь-батюшка,— голос у женщины был грудной, чистый, она так и выпевала слова, а сама с затаенной болью смотрела на кметей, видно не решаясь спросить, не знает ли кто о судьбе ее супруга,— со дружиною князя пресветлого Володи-мера Ондреича...

— Князь Серпуховской,— с расстановкой сказал Боброк, ставя на землю кувшин и кладя за обшлаг кафтана кусок недоеденного хлеба для коня,— в час сей со полцы свои вместе с великим князем Московским идет на Коломну-город. Аще живы мужья ваши, они там обретаются, аще посечены в битве...— Боброк не договорил, уронил руку с колена и поник седеющей главой.

Неподвижно и молча стояли возле него простые русские женщины, старые и молодые, в домотканой одежде, в повязанных по самые брови платках. И не могли они не знать, не предчувствовать, что многие здешние жители не вернутся сюда. Но ни плача, ни причитания, ни вздоха даже. Лица суровы, лишь в потупленных долу глазах несказанная боль.

Фыркали лошади, пившие воду, били по ней копытами, и сверкающие брызги разлетались веером. Негромко переговаривались вой, позвякивала булатная сталь. Щедро льющийся с неба солнечный свет был преисполнен мира и покоя.

А пред глазами Боброка неотступно стояли одни и те же видения. Они отошли, а и отшедшие хватают за душу.

Снова и снова выезжает он с Дмитрием Московским во чисто поле в канун сражения. Вражий стан затаился в ночной тиши. Что сулит грядущее? Как изведать? Волхвы на Волыни, где их и посейчас видимо-невидимо, улавливают ветер. Боброк повернулся к слабому его дуновению вполоборота, поднял лицо к звездам и произнес заветные слова. И вот пахнуло душным восточным базаром, неведомо откуда донеслось его разноголосье, слившееся в волчий вой жуткий, крики вранов, глухой клекот орлий кровожадный. И еще раздался вдали стук и гром, будто град кто возводит.

Дмитрий сидел в седле неподвижно и прямо, багряный его плащ при свете звезд казался черным, тяжелыми складками падал на круп коня.

И понял вдруг Боброк: все земные пути вели князя сюда, к главному делу его жизни. И тогда повернулся к русскому лагерю. Дмитрий тронул повод, и конь его тоже переступил ногами. Оба они увидели, что вместо зарниц, полыхавших с вечера, на заходе посветлело, как бы разлился свет зари.

— Добрый знак! — негромко сказал Боброк.

Что-то заставило его слезть с коня и припасть правым ухом к сырой земле. И ясно различил женские рыдания и причитания. Татарские матери убивались о судьбе своих сыновей, тужили и русские невесты.

В глубокой задумчивости вернулись они в свой стан. А наутро... Как не тщиться было Мамаю нечестивому Русь одолеть, коль сумел он собрать столь великую силу! Померк свет божий от несметных стрел. С завыванием и криками дикими ринулось разноплеменное ордынское воинство на рати князей русских. И кочевников-степняков, и наемников-фрягов прельстил Мамай златом, а паче всего посулами всласть пограбить Залесские земли. И втрое было силы нечестивой против русских полков.

...Для него, старого воина, самое трудное было удержаться, не ринуться в битву, когда не стало видно русских стягов. Все поле, казалось, затопили Мамаевы полчища. Но недаром он, Боброк-Волынский, провел полжизни в военных походах.

Мудро расположил он свой засадный полк. Правильно рассчитали они с Владимиром Андреевичем Серпуховским момент для всесокрушающего удара. Вся несметная сила Мамаева уничтожена или рассеяна по лицу земли...

Пережить такое побоище... Но и это еще не все. Надо было хоронить погибших. Трубы, трубы, трубы... Долго звучали они, сзывая всех, кто остался в живых. И тут же, на Дону, московский боярин Михалка Александрович стал составлять горестный список посеченных в битве. И первым в нем шел любимец великокняжеский Бреньков Михаила Ондреевич. И было это для великого князя Дмитрия все едино что отнять уды—руку или ногу. А вслед за ним занесли князей Белозерских—Федора Романовича и сына его Ивана, оба под стать дубам великорослым. Князь Федор Тарусский, брат его Мстислав, князь Дмитрий Монастырев, Ондрей Акатьевич, нарицаемый Волуй, Дмитрий Мининич...

Все они участвовали в походах Дмитрия Московского: и на Михаилу Тверского ходили, когда вознамерился он занять великокняжеский стол, и на волжских булгар, и от литовцев отбивались не раз.

За Русскую землю сражались, не щадя живота своего, выходцы из других земель. Остались на поле боя Семен Мелик да Василий, оба из немец пришли; Ондрей Серкизович, по родословным книгам внук мурзы Чета, выехавшего из Орды в Московское княжество при Иване Даниловиче Калите. Мелики да Серкиз на Воже-реке отличились два лета назад, где наголову был разгромлен мурза татарский Бегичка. Но в той сече он, Боброк, не участвовал, сидел воеводою на Москве.

Свиток с именами усопших сам собой разворачивался... Инок Свято-Троицкого монастыря Александр Пересвет, Федор Воронец, брат тысяцкого Василия Вельяминова, Дмитрий Александрович Всеволож, брат его Владимир...

Токмо князья и бояре нарочитые, и вельможи знатные, и воеводы. А прочих бояр и кметей, и горожан, и смердов, и ратников не писал никто, множества ради имен... Записаны они в других книгах, где всему сущему на земле счет ведется особый и неукоснительный...

Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский: провел рукой по лицу, тряхнул седеющими кудрями, встал. Более всего страшиться надо, чтобы в нутро не заползла туга великая. Скорбь безмерная пустую душу сотворяет, некрепкую, и делается она как источенная червем древесина—труха. Лютая это напасть и тягостная. Мужи русские всегда преступали чрез нее и были отмечены доблестию.

Боброку подвели коня. Он надел шапку, застегнул кафтан, поправил широкий меч и легко вскочил в седло. Небольшая его дружина, видя поспешность князя, зауздала скакунов и двинулась следом, и теперь уже на рысях, ибо князь горячил коня.

Знал Боброк, слишком хорошо знал, что нельзя надолго отдаваться расслабляющему чувству, будь то скорбь, самодовольство, лень блаженная, тщеславие неуемное или еще что.

И сейчас уже надо собраться мыслями в тугой клубок. Нечестивый Мамай бежал. Куда? То до поры неведомо. С ним покончено. Но зорко и ревниво следят за великим княжеством Московским и иные враги, не менее беспощадные и лютые, чем ордынцы.

Солнце закрыли тучи, тревожно бегущие с захода, и Боброк подумал о Литве. На день единый опоздал Ягайла Ольгердович, великий князь Литовский, не поспел соединиться с Мамаем, а уж у Одоева был. А может, и выжидал, каков исход будет дела того кровавого. Больше похоже то на повадку Ягайлову... Но прознали вой русские, что далеко отбежал он от Дона с полками своими и всею силою. Только куда двинется сейчас?

Сам выходец из земель, попавших под руку литовских князей, знал Боброк, слишком знал повадку их нападать скрытно, внезапно, прямо по-волчьи, рвать остервенело все, что ни попадет. Ольгерд Гедиминович превзошел всех властию и силою, саном своим в земле Литовской, понеже ни пива, ни вина, ни меду не пивал, великоумством своим значение приобрел. И многие страны и земли повоевал, а паче всего русские княжества, и придвинулся вплотную к Московскому, и стал сосед ему грозный и беспокойный. Из двунадесяти сынов своих возлюбил он наипаче старшего, Ягайлу, ему же и великое княжение Литовское по смерти своей препоручил. Ан нет, не в отца пошел Ягайла, ладит поступать не по-волчьи даже, а по-разбойному. Потому доверять ему нельзя, более всего слову его. А смотрит он больше туда, в угорскую и немецкую землю. Того ради и веру задумал принять латинскую. А братья его, Ондрей да Дмитрий Ольгердовичи, в рати московской с полками своими полоцкими и дебрянскими бились с Ордою за землю Русскую. Так раздвоился в сынах своих Ольгерд Гедиминович... От стен крепостей Троки и Вильно ходил он в многодальние походы. Но все больше на восток, а от рыцарей Немецкой земли только оборонить земли свои желал. Много, много воевал он с Москвою, соуз против нее с Тверью заключил. И потому весть «Литва грядет!» столь же страшна стала, сколь и напасть татарская.

Сейчас Ягайла удалился к своим пределам, немотствует. Кто ведает, надолго ли?

Соузу с Михайлой Тверским теперь предпочел он соуз с Олегом Рязанским, врагом Москвы лютым и давним. Душегубный сей Ольг, едва двинулся на русские княжества темной тучею Мамай, послал к нему и Ягайле боярина своего Епифана Кореева, чтоб соединить силы свои на Оке-реке, под корень извести великое княжество Московское.

И быть бы тому зверю, подобно змею поганому огнедышащему, о трех головах, да поспел Дмитрий Московский срубить одну из них, самую лютую. Ан остались две, вельми лихоимные...

И опять Боброк вспомнил утробные голоса земли, коим внимал пред тем, как встали полки на поле за Доном. Увидел явственно лица усопших. В который раз будто кто толкнул: защита сейчас худая Москве. Все-все ушли с Дмитрием на Дон. Правда, оставил Боброк в вотчине великокняжеской—Переяславле Залесском отборных молодцов сот несколько про всяк случай. Но и всего только... Кого соберет оставшийся воеводою на Москве Федор Андреевич Свибл? Муж он доблий. Его тщанием возведена угловая кремлевская башня—Свиблова. Да и другие вельможи порадели изрядно: высятся белокаменные стены мощные на устрашение ворогам лютым. Да ведь на стенах тех защитников ныне не усмотришь... А там великая княгиня Овдотья Дмитриевна с малыми детьми Василием да Юрием. И его, Боброка, жена Анна, единокровная сестра великого князя Дмитрия.

Кто сочтет, сколько раз приходилось выступать ему в поход? И сколь много раз возвращался он с победою? Но никогда не терял он осторожности. Тревожило чувство опасности и в эти дни. Томило, только двинулись рати с поля Куликова. И потому, подъехав к великому князю Дмитрию, тихо, чтоб не услышал никто, сказал, что не будет медлить, с малою дружиною двинется прямо на Москву, минуя град Коломну, готовую со всем торжеством великим и подобающими почестями встретить победоносное воинство, собравшееся под великокняжеским стягом Дмитрия Московского.

 

2

Слухом земля полнится. Худая ли, добрая весть не лежит, а бежмя бежит. А весть о победе князей русских над Мамаем нечестивым со всею его ордынскою силою достигла и Москвы, и Коломны, и Дмитрова, и Звенигорода, и Владимира, и Суздаля, и Новгорода Великого, и Плескова (Пскова), и других городов и весей русских преже, нежель туда добрались гонцы великокняжеские. Сердца тверичей и рязанцев, чьи князья враждовали с Москвою, тож расцветились радостью. Да и могло ль быть по-иному?

С того самого часа, когда иерей рязанского Архангельского собора Софоний узнал, что ордынский хан, мнивший вторым Батыем стать, бежал с поля Куликова и сам след его затерян, а мурзы ханские вкупе с единомышленниками своими и наемниками— бесерменами, арменами, фрягами, Яссами, буртасами—стали добычей вранов и волков, захлебнулись в волнах донских или рассеяны по лицу земли, ощутил в душе нечто небывалое. Будто запели соловьи, пахнуло черемуховым цветом, само солнце второй раз в этом году улыбается по-весеннему.

Но чернее тучи, мрачнее мрачного ходил князь Олег Иванович Рязанский. И сильнее обычного припадал на посеченную в битве правую ногу. Софоний хорошо знал, что лютой ненавистью пылает сердце его к великому князю Дмитрию и всему московскому. Обиды прежних междоусобиц забыть не может. И того, что Коломна давно уже стала московской волостью, и что его удельный князь Пронский руку Москвы держит, и что ходил Боброк на Рязань, когда похвалились рязанцы повязать московичей голыми руками. И пришел к тому Боброку успех. Помнит Софоний, как въезжал он в Рязань, как сел на великокняжеский стол князь Пронский. Но вновь стал володеть обширными рязанскими землями Олег. Подступали те земли аж к Можайску, что на заход от Москвы лежит. Ан ныне и укоротились руки Олеговы. И все те обиды больнее, чем старые раны, ноют...

Вот и случилось так, что, егда вострубил Дмитрий Московский большой сбор, Олег не токмо не встал, подобно другим князьям русским, под знамя Дмитриево, чтоб оборониться от Мамая, но и уподобился Святополку Окаянному, поднял руку на братьев своих.

Олег Иванович в бранех ратных страшен бывает, ума не занимает, но застилает разум злоба лютая. Замыслил под корень извести землю Московскую, искал соузу с ордынцами, и впрок не пошли уроки горькие. Прошлым летом показал он Мамаю броды на Оке, хотел направить на московичей. Но не пошли мурзы татарские,/ испугались Дмитрия: слишком памятно было сражение на реке Воже. Мало кто в Орду тогда вернулся, мурзы и ханы, сам Бегичка, вож нечестивых, в той битве погибли все.

И зло свое за погибель любезных сердцу его вельмож выместил Мамай на Рязани: и город пожег, и посад, и волости рязанские, в полон угнал несчетно народу. Сам Олег со княгинею Ефросиньей еле ноги унес в Московскую землю.

И сейчас было б то же от соузу того нечестивого. И князь то знает, но лишает бог разума, кого наказать хочет. Не поспел Олег соединить полки свои с Ягайловыми и ордынскими на Оке-реке, а после битвы за Доном растерялся, затаился, ждал: вдруг князья русские пойдут воевать рязанские земли. Но не случилось того. Вот уж и возвращаются полки под знаменем Дмитрия Ивановича, Коломны достигли, а не тронули, не разграбили ничего, никому же зла не сотворили, не досадили, не бесчестили.

А Олег и тут хитрость оказал: прознал, сколь много крови пролилось на поле Куликовом, едва треть того воинства возвращается, что выступило из Москвы, несчетно число покошенных с ранами великими, коих Дмитрий повелел везти на излечение на телегах долгих в стан подмосковный. И воспринял Рязанский князь тихий нрав Дмитриев как боязнь и бессилие. И вот уже от злого сердца повелел: тех, кто в малом числе идет чрез отчину его с поля Куликова, имать и грабить и нагих пущать.

И держал в своем тереме Епифана Кореева, что приобык посольство вершить, дорогу изведал изрядно и в Орду, и в пределы литовские.

Все то примечал Софоний и часто дивился: разве не ведает Олег Иванович, как взрастала, как страждала земля Русская? Не вникал в слово Мономахово, не ведает о походе Игоря на половцев, не вник разумом в повесть печальную о погибели Рязани, о том, как разорял сыроядец Батый землю его отчую? А надо бы ему крепко помнить, что послал Юрий Ингваревич Рязанский пред лицом опасности грозной за помощью к Владимирскому князю Георгию Всеволодовичу. Не прислал рати он. Не дали подмоги и другие князья. Всех их поодиночке одолел Батый. И опустилась ночь на Русскую землю на полтораста лет. Но вот явился великий князь Дмитрий Иванович, взял меч в правую руку и сокрушил безбоязненно Батыя новоявленного.

Софоний жадно ловил отзвуки великой битвы, все рассказы, доходившие до него. Сам из дебрянских бояр, бывал Софоний за Окой, за Доном, помнит ковыльную степь седую, от века она вотчиной степняков считалась непреложно. А ныне Софоний полюбил выходить за земляной вал города. Заокские степные просторы распахивались широко, и спокойно можно было смотреть в полуденную сторону, не ожидая увидеть быстро надвигающуюся темную массу всадников на низкорослых конях.

Софоний считал: князь Александр Ярославич Невский— одиннадцатое колено от Рюрика. Иван Данилович Калита— тринадцатое, Калита же—дед великого князя Дмитрия Ивановича Московского. Пятнадцатое колено—прямой Рюриков потомок. Не ему ль возвестить зарю после долгой ночи, весну после зимы студеной? И Олег знатен, ведет род от князей Черниговских. Но вручает ныне провидение судьбу земли Русской в руки Рюриковичей. Иное и случиться не должно... Все так же неспешно несла свои воды Ока, но теперь они текли в Лету, отмеряя совсем иное время.

И вот пришел час тревоги великой. Еще не рассеялись осенние предутренние сумерки, как к нему постучался Протасий, духовник Олега Рязанского.

— Зрю, ведаю, Софоний,—сказал он,— снедает тя беспокойство, и не о себе токмо печалуешься, того ради надумал поведать, что открылось мне. Князюшка наш уже не трепещет боле Дмитриевой рати, глаголют, слышь, тех, кто меч держит, копье иль сулицу, не больно много. Да и сведомо стало князю, что Дмитрий уже распустил многие рати. Восхотел опять Олег Иванович с Ягайлой соединиться, мыслит незапно ударить на Москву, может, и до прихода Дмитрия... Кореев-то днесь к литовским пределам побежал...

Протасий входил в клеть церковную осторожно, скользнул, как тень, так же и вышел бесшумно, тайно. Неторопливо зашагал по пыльной дороге к терему князя, где стояли оседланные кони.

Софоний постоял малое время у слюдяного оконца. Голова горела, мысли вразброд пошли, и вдруг, будто стегнул кто: не помнил, как в конюшне оказался, трясущимися руками оседлал скакуна, пал на конь и лишь тогда стал соображать, к кому направить путь. Как не допустить злодеяния Олегова? Кому поведать о том, что вызнал? Ни Дмитрия Ивановича, ни князей, ни бояр его приближенных на Москве нет. В Коломне ли они? Да и предуведомить надо преже московичей: Ягайла может нагрянуть с западной стороны.

Конь уже давно во весь опор несся к Москве, когда Софоний решил: надо ему появиться в Симоновом монастыре, что год назад основан у развилки коломенской и серпуховской дорог. И дробный перестук конских копыт как бы подтверждал: да-да, да-да. Надо сообщить игумену Феодору. Поездка к нему не вызовет подозрений у слуг Олеговых и у самого князя Рязанского. Часто наведывался иерей Архангельского собора по делам церковным к Феодору, в миру Ивану, сыну Стефания, брата Сергия Радонежского. Двунадесять лет провел Феодор в Свято-Троицком монастыре, иночество принял там, схиму, а теперь вот основал на Москве обитель святого Симона. И для коня Софония дорога туда уж знакомой стала.

В вошедшем симоновский настоятель сразу узнал рязанца-иерея. Не осталось почти священных книг в Рязани, многажды полностью выгоравшей дотла за последние только годы. И нечего было выбирать канонарху для отправления службы. А на Москве книги хранили в каменных подклетях соборов, да и списывать их стали гораздо. Вот и приходилось рязанским иереям волей-неволей скакать в Чудов ли, в Симонов ли монастырь, дабы купить иль на время взять нужную книгу.

Вельми печаловался Софоний, что в рязанских пожарищах сгинули навсегда летописные древние свитки. А «Поучение» Монома-хово да «Слово о полку Игореве» он держал теперь в собственной памяти и в сердце...

— Да будет с тобою благословение божие,— сказал Феодор, осеняя склоненную лысеющую голову иерея широким крестом.

— С победою великою, отче,—отозвался тот, с трудом поднимаясь с колен,—великую победу одержал над сыроядцем Мамаем князь Дмитрий Иванович... Донской...

Феодор быстро-изумленно взглянул на Софония. Донской? Это слово как-то само собой вырвалось из уст иерея, но, произнесенное, оно уже начало жить своею собственной жизнью, уверенно одеваясь плотью. Феодор несколько раз повторил его про себя. Донской! Как хорошо и метко сказано. И удивляться ли тому, что оно произнесено человеком вроде бы из враждебного стана? Стан-то враждебный, да Софоний соумышленник давний. Не раз, не два и в этой келье, и в Чудовом были говорены сокровенные речи.

Оба они—и настоятель и иерей — знали и крепко одобряли, что великий князь Дмитрий Иванович неизменно следовал совету деда своего Ивана Даниловича Калиты — жить заедино всем князьям русским. Случались крамолы и кары за то. А после битвы Куликовской все поняли правоту великокняжескую. Все ли?

Феодор сразу, как увидел Софония, остро почувствовал, что на сей раз его привели сюда совсем иные дела, нежели раньше. Он не торопил приезжего, понимая, что предстоит нечто важное.

Софоний сел на лавку, вытянул ноги, прикрыл глаза, чтобы собраться с мыслями. Вид у него был утомленный, даже измученный. На полах подрясника и сапогах ошметки грязи. Веки покраснели, глаза блестели воспаленно. Как бы очнувшись, он выпрямился, огляделся и заговорил, поглаживая бороду. По временам останавливался, зажимал бороду в кулак и нервно покусывал. И чем больше говорил, тем большее облегчение чувствовал, будто постепенно перекладывал груз неимоверный на другие плечи. Феодора же эта тяжесть все сильнее пригибала к скамье. Его худое аскетическое лицо заострилось, глаза заблестели, как и у Софония. И когда Софоний кончил свой рассказ, Симоновский настоятель еще долго сидел недвижно, словно окаменев. Потом кликнул служку и вышел вон из кельи.

Софоний с натугой стянул будто приросшие к ногам сапоги, снял подрясник и растянулся на лавке, подложив его под голову. Все тело гудело и ныло. Неимоверная усталость от многочасовой скачки сковала все члены. Он закрыл глаза, устроился поудобнее, повернулся на один, другой бок. Уснуть не удавалось. Перед глазами мелькали деревья, кусты, летевшие по ветру осенние листья. Леса и перелески сменялись пажитями, речными бродами, взгорками и буераками. Конь всхрапывал, тряс головой и спотыкался. Софоний торопливо хватался за повод и... пробуждался от недолгого сна. Потом опять проваливался в бездонную темноту, но откуда-то появлялся Олег Рязанский, подходил, подволакивая правую ногу, поднимал огромный двоеручный меч, чтоб опустить на голову иерея. Пытаясь увернуться от страшного удара, он скатывался с лавки.

Софоний сел, попытался успокоиться. Нет, не заснуть. Что-то рвалось наружу, требовало выхода. Софоний напряженно вслушивался в себя. Какие-то люди кричали, разговаривали на разные голоса. Он отчетливо слышал пение ратных труб, звон оружия, шум битвы.

Софоний поднялся с лавки, походил босиком по келье. Теперь он уже и видел, как сражаются русские рати. На столе, пред иконою, лежали листы бумаги, предназначенной для списывания книг. Взял один лист, плотный, шуршащий. Иерей не раз видел здесь бумагу и дивился немало: на Рязани о ней и слыхом не слыхивали. Никогда он не писал на бумаге. Искушение было велико. Софоний взял гусиное перо, поискал глазами чернильницу и неожиданно для себя вывел: «Слово о великом князе Дмитрие Ивановиче и брате его князе Владимире Андреевиче, яко победили супостата своего царя Мамая».

 

3

К дружине малой Боброковой присоединились новгородцы, что стояли на поле Куликовом плечом к плечу с ратями Андрея Полоцкого и Дмитрия Дебрянского, братьев родных Ягайлы Литовского. И были те вой рыжебороды, плечисты, на конях богатырских. Лица открыты, взгляд прямой. Скоры они и на радость, и на печаль, но тугу долго в себе не носят и зла ни на кого не держат, коль нет в том нужды особой. На добро же весьма памятливы. Многие среди них ушкуйничали, ходили на лодьях по Волге, бесермен пощипали изрядно, а уже потом к Дмитрию Московскому присоединились, сами от себя, не от бояр новгородских, не пославших рати на ордынцев.

Вот едет новгородец Есип Варфоломеев и московский ратник Иван Абакумов конь о конь, беседуют:

— Ну и рече князь Дмитрий Иванович: «Почто бесчинствуете? Почто гостей моих грабите? Не ведомо ль вам, что лучше малое имение с правдою, нежель богатство велие, лихоимством добытое?»— Есип Варфоломеев молчит, чтоб подчеркнуть законность и значимость вопроса, потом продолжает: — А Федька Хлыст, царствие ему небесное, рече: «Отложи, княже, нелюбовь свою. Грешны, аще грабили бесермен, они же у хрестьян награбили».

— Ну и принял в рать свою Дмитрий?

— Принял с охотою превеликою...— Есип заразительно смеется, но тут же прикрывает рот ладонью: пятеро братьев пришли к* великому князю Дмитрию, а возвращается он один.

— И много ль у Мамая добра взял?

— Заплатил ордынец дань хорошую, токмо кровью сыроядцев своих...

...А дорога вела все дальше и дальше, вела и лесом, и полями, казалось, и конца ей не быть. Может, не надо и печаловаться, развеешь ли горе думой? Смотри и смотри, как привечает тебя родная сторона, вольно раскинувшаяся, уходящая на полуночь лесными увалами. Бессчетно в них урочищ и весей. Развертывался в синеватой дымке весь обильный и могутный Залесский край, земли русских княжеств, подклонившиеся под руку великого князя Дмитрия. Обильны здесь и бобр, и куница, и хохуля, и лиса, и векша, и заяц. Стадами бродят вепри, жируя в дубровах. Об эту осеннюю пору стучат грозными рогами лоси. Заберешься в чащобу—не миновать встречи с топтыгиным. А в реках лови и осетра и стерлядку, не ленись закидывать невод почаще. Возле малых рек и великих, озер лесных стоят по холмам, да и в низинах, города и селенья. В водную гладь смотрятся и церкви, и терема, и палаты боярские, и избы простого люда.

И вот открылась излучина широкой реки. Миновали вои Котел, Данилов монастырь, села Хвостово и Колычеве

Вои догнали путников с нехитрой кладью. Есип Варфоломеев распознал в них земляков с новгородской стороны, но те роняли слова неохотно, и он подъехал к остроглазому отроку, назвавшемуся Васильком. Тот поведал, что все они плесковичи, каменных дел мастера, побывали и в Новом Торге, и в Нижнем Новгороде. Были в других городах. Но нигде не встречали ничего достойного сравнения с родным Плесковом иль самим Новгородом Великим.

Есип кивал согласно, а все же и улыбку прятал в рыжую свою бороду.

На левом берегу реки, на высоком холме, куда взбирался темнохвойный бор, показалась заметная издали белокаменная кладка неприступных стен с мощными угловыми и проездными башнями. И там, за стенами, виднелись купола белокаменных же храмов. На левый берег вел наплавной бревенчатый мост, скрепленный коваными скобами. Все вокруг было истоптано конскими копытами, валялась порванная сбруя, сломанные колеса, древесный мусор. В нос ударил тот особый запах лесной воды, что ощущается и у малого бегущего в чащобе ручейка.

Кони несмело ступили на осклизлые бревна наплавного моста, осторожно переступая ногами. Вода, журча, обтекала бревна: течение, видно, было сильным. И когда одно из бревен резко погружалось, фонтан брызг обдавал всадников. Но никто этого и не замечал. Все взоры устремлены были на белые кремлевские стены. И тот, кто узрел их впервые, и сами московичи шептали невольно: «Лепота!..»

Плесковичам и новгородцам странно было видеть в глуши лесной столь дивный город, о коем мало что и известно было.

— Вот она, Московь-от,— сказал Есип Варфоломеев Васильку-отроку,— чудо чудное. Сколь ни зорили враги, ни палили незапные пожары, а она все прирастает да прирастает слободами и монастырями. Как разуметь тако?

Есип всюду прошел, остер умом и всеведущ. Не раз ушкуйничал на Волге-реке, а узревши ее, человек в помыслах своих и речениях как бы вдвое мудрее становится.

— Зри, отроче Василько,— указал он плетью на северо-запад.— Отсюда путь лежит в наши новеградские да плесковские края. И все, разумей, по рекам и озерам, мало где волоком. А там,— взмахнул он рукой, сделав широкую дугу,— стольный град, коий сам Мономах ставил, того ради и имя ему дано—Володимер. Не бывал? Вельми красно украшен град тот. Зреть надобно... Ну а дале Волга-река, а по Волзе...— Есип прикрыл глаза, вспоминая свои ушкуйные походы,— путь до самого моря Хвалынского, и в Лукоморье, и к яссам.— Есип махнул рукой на заход солнца.— Там, сам разумеешь, Литва, тамо и немец сидит, и угры, и ятвяги, и другие латинские страны. Одначе и они путь на Русь держат, и тогда Московь не миновать. Ну и в Царьград...

Тут кони ступили на землю и, повеселев оттого, что нет под копытами более зыбких бревен, тронули рысцой. Непрерывно бежавшие с запада тучи вдруг разорвались широкой полосой, и с неба брызнуло золото лучей, пронизавших все вокруг. И вслед за тем, будто только и ждали такого знака, разноголосо, хрипло и звонко-пронзительно закричали петушиные голоса. Обрываясь в одном месте, этот дружный крик-призыв подхватывался в десятках других. И тогда стало видно, как широк и неогляден город. Во-он там Глинищи, много левее и дальше Пески, а в другой стороне — Бор, Болото, Дубровы, Сады, Лужницы, Поляны... Урочищ много, и каждое дало приют то ли монастырю, то ли слободе, то ли имению. А сразу их и не приметишь: лес да рощи. Зато тут, на берегу Москвы-реки, близ кремлевской стены, и оживление и многолюдие. И челны, и лодии, и плоты. И ряды поставлены, торг идет бойкий.

Василько смотрел во все глаза. А спутники его уже поднимались на холм. Пришлось и отроку стегнуть конька.

Ближе к Кремлю дома стояли теснее, строились в порядок. Срубы высокие, бревна неохватные, сосновые иль дубовые, иной раз и тесаные на брусья или же тесом обшитые. Дворы крыты. Частоколы, заборы, ворота вельми крепки и надежны. Не больно казисты дома, решил Василько, нет и деревянного узорочья, как у них во Плескове. Ан очелья окон украшены. Есип и тут подсказал: дескать, птицы Сирин, Алконост, кентавр, русалка. А этот всадник, поражающий копьем злого дракона—нечистую силу,—святой Егорий Храбрый. Он и есть главный святой во граде Москве.

Дымы шли из труб. По-черному здесь не топили. И это на удивление пришлось каменщикам-плесковичам.

Есип Варфоломеев повернул было коня вправо, где на взлобке стояли дома гостей новгородских да псковских, отчего и называлось место Псковской горкой. Но куда там! Все его спутники двинулись прямо к проездной Фроловской башне, видно, "потянуло к себе новоявленное белокаменное чудо.

У башни стояли несколько повозок, крытых иноземной тканью. Завидев князя Боброка с его кметями, от них отъехал высокий всадник на буланом жеребце, кутающийся в широкий греческий плащ-хитон. С гречином был толмач, да и сам Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский разумел немного по-гречески. Чужеземец поведал, что пришли на Москву торговые гости-сурожане, с ними и татарин, рекомый Бурунчай, тож торговать вознамерился с Русью. Он же сам изограф царьградский, именем Феофан, приглашен епископом новгородским храмов тамошних ради росписи. И понеже сурожские его знакомцы оставались здесь, на Москве, просил обезопасить для него тот долгий путь от лихих людей и других напастей всяческих.

Боброк ответил, что торговым людям, откудова бы они ни пожаловали, здесь всегда рады. Сурожане же, коль зла не замышляют, подобно известному Некомату, предавшему великого князя, особым почетом и привилегиями многими пользуются. А ему, изографу Феофану, надобно держаться вон тех воев, чей путь лежит в Новый город.

Разговаривая с гречином, Боброк нетерпеливо поглядывал в сторону великокняжеского терема. Но вот наконец и резное его крыльцо. Князь соскочил с коня, и через минуту к нему с рыданиями припали Анна Ивановна и Овдотья Дмитриевна, обе княгини в высоких киках и летниках.

Но не успел Боброк и кольчугу снять, как перед ним предстал духовник великокняжеский Феодор, настоятель Симоновского монастыря. Молча выслушал его князь, только все более и более сдвигал темные брови. Резкие складки обозначились на лбу, пролегли от крыльев носа к углам рта. Хоть воеводой на Москве ныне Свибл сидит, а решать все ему, Боброку...

 

4

Привязав коней и не успев даже трапезы промыслить, стали храмы кремлевские осматривать. И на Новгородской земле соборы велики, чудесны, да стоят уже века, а здесь все новой постройки.

Если из Заречья на Кремль любо глядеть было, то здесь, на холме, только поворачивайся во все стороны. Взгляд далеко хватает. И все для Василько внове, все интересно.

И вои, и мастеровые давно уже занялись котлами, что остались в Кремле от воинства великого, собиравшегося за Дон несколько недель назад. Воду натаскали, огонь развели, благо и дров припасено оказалось вдосталь. От котлов и запах пошел дразнящий, а Василько все рассматривал настенные росписи в полумраке соборов. Привлекали краски яркие, лики суровые. И откуда знать отроку, что уж три десятка лет работают на Москве греческие мастера. Первых пригласил еще митрополит Феогност при дяде нынешнего великого князя Симеоне Гордом, прозванном так за самовластный, необузданный нрав. Хотел Гордый украсить, расширить град свой. Сам грек, Феогност выбрал лучших мастеров, смотрел за работой. В одно лето расписали они Успенский собор. И почти сразу же русские иконники, великокняжеские мастера, стали работать в храме архангела Гавриила—Архангельском соборе. Переняв кое-что у гречинов, применив по-своему, приступили к росписи храма Иоанна Лествичника «под колоколы», давшего чрез века начало колокольне Ивана Великого. Потом настал черед храма Спаса на Бору. В Чудовом монастыре, основанном митрополитом Алексеем, завели мастерскую иконописную. Божественные лики письма московского появились во многих краях земли Залесской.

Нет, не оскудела она переимчивыми и чуткими к красоте внешней и внутренней, сокровенной, иконниками и стенописцами. А ведь сколь много погибло мастеров и под копытами коней степняков-захватчиков, и в пожарах междоусобных бессмысленных схваток и угнано в полон на веки вечные изукрашивать узорочьем всяческим домы нечестивцев!

В храме Спаса на Бору увидел Василько того самого черного, как жук, гречина, что встретился давеча у Фроловских ворот. Он разговаривал с Есипом Варфоломеевым, но уже без толмача, и потому новгородец долго вникал в смысл греческих слов, повторяя их за изографом. Потом закивал головой, а увидев Василько, подозвал его.

— Вишь, гречин-от с нами вознамерился путь держать. Нужен гридин ему за конем досматривать и кладью. Гривну сулит. Аз на тя указал...

Василько чудно было глядеть на гречина. Он расхаживал большими шагами, зорко посматривая на стенопись храма, странно озираясь кругом и шепча незнакомые слова тонкими губами. Полы хитона развевались, как крылья. Пронзительным оком посмотрел он на Василько, будто укоряя или обвиняя в чем-то. Не по себе стало отроку. Большая внутренняя сила чувствовалась в этом человеке.

Но оказалось, не один он, Василько, наблюдал за ним. Рядом стоял и еще один отрок, сероглазый, с вьющимися русыми кудрями. Взглянул псковский подмастерье, и сразу пришелся он по сердцу. Молодость скора на дружбу. А здесь еще увидел Василько и взгляд лучистый, и лицо открытое, и улыбку добрую. И поведал знакомцу, что ездил с дядьями по городам разным ставить строения каменные, а сейчас возвращается в родной Плесков, заодно подрядился и за конем черного того гречина смотреть. И узнал, что знакомца нового Андреем зовут, что сын он суздальских служилых людей Рублевых.

Грамоте рано учиться начал, и легко давалась она. И когда в одночасье от моровой язвы умерли родители и братья старшие, взяли его в терем князей Суздальских читать после вечерней молитвы книги светские и духовные. Наезжавшая к отцу великая княгиня Овдотья Дмитриевна взяла двенадцатилетнего Андрея в Москву, уж больно нравилось его чтение, вдумчивое, разборчивое... А князь Дмитрий Иванович любил посылать его и за Бреньковым, и за Боброком, и за другими вельможами, чьи имения отстояли далеко от Кремля. Так что и стали его почитать гонцом княжеским, а иные и нарицать стали Андрей Гонец. Но не к этому всему стремился он душой. Тут Василько покликал Феофан, и не успел Андрей докончить рассказ свой. А побеседовать с Васильком Андрею очень хотелось, все чаще стал он задумываться о жизни своей.

Сначала в кремлевском Чудовом, а потом и в Симоновом монастыре процветать стало списывание книжное. Всячески князь Московский радел тому делу, хоть самому за походами недосуг было книгу раскрыть. Знал он, что истинная мудрость книжным делом крепка и государь праведный волен заботу о нем проявлять. Захаживал в клети, где трудились переписчики, наблюдал за работой.

Все дело поручил духовнику своему Феодору, который и назначал книги к списыванию. Он же, случалось, сам брался за перо и кисть. Феодор имел свои виды насчет Андрея, зря, что тому нравится эта непостижимо тонкая и таинственная работа.

Буквы устава ложились ровными строчками, они стояли каждая особняком, но, связанные невидимыми нитями с рядом стоящими, заставляли глаз бежать все дальше и дальше, извлекая сокровенный смысл. Вот только что кусок пергамента ни о чем поведать не мог. А побывав в руках скорописцев, становился кладезем премудрости.

Непостижимо! А по писаному мастера выводили киноварью, голубицей и охрой буквицы и заставки. Тут и не разумеющему грамоте становится многое понятным... И вот листы сшиты, переплетены богато. Книга родилась! Отныне она будет служить не одному поколению людей, пока не изветшают страницы вконец и не выцветут буквы.

Списано Пятикнижие Моисеево, Поучения Ефрема Сирина, Пандекты Никона Черногорца, «Стихирарь», «Лествица», псалтырь...

Феодор стал давать для переписки лист-другой и Андрею и очень хвалил за трудолюбие и усердие. А потом дал сработать Евангелие на харатье — пергамене телячьей кожи лучшей выделки—в одну двенадцатую долю.

Поучал Феодор:

— Вникай в смысл, отроче, писаний бо много, но не все божественны суть.

— Как узнать, что истинно, отче?

— Важно мысленное деяние, сердечное и умное. Телесное упражнение—только лист. Мысленное же — плод. Без внутреннего напрасно трудиться во внешнем. Тако глаголет Сергий Радонежский, тако просветил и меня, многогрешного, двунадесять лет бывшего иноком Свято-Троицкого монастыря.

Узнал потом Андрей, что дядей приходится Феодору Сергий и многие находят разительное сходство между ними. Сергий не раз бывал в Чудовом, но так случалось, что в отлучке находился Андрей и не видел старца, о котором говорили с благоговением. Но вроде бы он столь же невысок ростом, как и племянник, благообразен, тихоречив и просветлен челом. Оба остры умом и добры сердцем. Схожи они и раденьем неустанным о Русской земле.

А Феодор вдругорядь заводил речь уж об ином. Говорил то ли свои, то ли Сергиевы слова:

— Каждый живущий на земле—человек божий. И не подобает наскакивать на себе подобных с укором ли, бранью. Преже воздвигни свою совесть к лучшему, и тогда, может, постичь удастся другого.

И еще говорил Феодор:

— Целомудрие и чистота не во внешней жизни только. Сокровенный сердцем человек всегда чистотствует от скверных помыслов.

В часы до вечерней молитвы он просил читать Кассиана Римлянина, Нила Синайского, Иоанна Лествичника, Симеона Нового Богослова. Андрея все больше и больше притягивала иконописная мастерская Чудова монастыря. Его волновали запахи олифы и рыбьего клея. Кажется, взяв в руки кисть, он смог бы изобразить все, что видит внутренним оком своим. Может ли он вправду донести это до других? Может? Андрей не знал.

Он брал угль печной, чертил на плахе облик зримого, простое впечатление от предметов, людей, природы. Нужен дар божий. Бог внемлет уму в творениях рук человеческих. Так учит Феодор. Андрей видел зыбкую небесно-светлую красоту, которая жила пока в его воображении. Он привычно думал словами Феодора: «Каждому дню в вечности принадлежит свое место, и вечность должна отразиться в нем». Но как изобразить такое? Как?

А тут изографы-греки молвить стали меж' собою, что едет на Русь Феофан некий. Быстра и сильна кисть его, а нарицали того Феофана дидаскос, учитель по-ихнему... Как не взглянуть глазом одним на него? Сейчас ушел, видно, к своим единоплеменникам в Чудов. Глаголют они, что чтить и трепетать господа надо. Что люди пред ним? Если ты прошел сквозь муки земные, грехи, присущие тебе от рождения, еще не искуплены, нет! Страшись и мук загробных.

Но и другое проступало в творениях гречинов. Лик пресвятой Девы с младенцем на руках полон бесконечной любви и скорби. И всеблагой нежности. И тихой умиротворенности. Не так ли мать родная земля-кормилица радеет и скорбит о сынах своих? А у тех, кто почитает родной Московскую землю, судьба особая, многотрудная, суровая, какую не всякий и вынести в силах. Ордынцы вздохнуть вольно не дают уж который год. Московичи во главе всех сил русских бьются с ними не на живот, а на смерть. Где же и черпать крепость и решимость, как не у матери родной земли?

Андрей вспомнил, как торжественно выносили из Благовещенского собора лик пресвятой Богородицы, который Дмитрий Московский взял с собой в поход на Дон. Как младенцу без матери, так и всякому русскому без земли материнской и живу не быть. Всяк сразу поймет такое. Воздохнув от сердца, постигаешь многое, недоступное человецям с черствым и каменным подобием души.

Андрей улыбнулся, вспомнив горящие любопытством неуемным синие глаза Василько. Смотрел он на Феофана как на занятного человека. Он же, Андрей, знал о нем больше и ждал: что принесет с собой дидаскос на Русскую землю? Хотелось пойти в Чудов еще раз взглянуть на него. Но прежде надлежало подняться в покои к великой княгине Овдотье. Дмитрий, отъезжая на Дон, наказал быть при ней неотлучно...

По переходной лестнице он поднялся из храма в терем великокняжеский. В первых просторных покоях сидел на лавке в красном углу князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский, а возле него— озабоченный чем-то боярин Федор Андреевич Свибл, грузный плотный, с растрепавшейся густой черной бородой. У Боброка чело тоже было нахмурено.

Феодор Симоновский стоял у слюдяного оконца. Увидев Андрея он сделал ему знак остаться. '

— Вот и Андрей Гонец,—просветлело лицо Боброка —От Ольгерда отсиделись,—повернулся он к Свиблу, видно продолжая давно начатый разговор,— тож и ныне будет, коль Ягайла нагрянет. Стены Кремля крепки, не по зубам и Ольгу... Одначе нельзя допустить супротивников тех на Московскую землю... Нужно мир водворить да вот грех какой — митрополита Алексея-то нет более...

Боброк ничего не прибавил, но и не было в том нужды. Все трое хорошо понимали, о чем речь идет. Да и Андрей помнил рассказы об Алексее.

Пятнадцать лет тому князь Дмитрий Суздальский не поступился ничем пред тезкою своим, отроком тогда, князем Московским, не признал за ним ярлык на великое княжение, занял было и стольный Владимир. Твердой рукой направил Алексей юного князя Московского против мятежника. Выгнали московичи суздальцев из Владимира, но не стали на горло Суздальскому князю, позволили свободно владеть своей отчиной. И понял он, что на руку лишь ордынцам распря, и отдал за Дмитрия Ивановича дочь свою Овдотьицу. Славная свадьба гремела на Коломне!

Но тут междоусобие затеял брат Суздальского князя Борис. Не восхотел Москве покориться. Заперся поначалу в Нижнем Новгороде, а потом исполчил рать свою. И паки литься бы крови...

Тогда послал Алексей в Нижний Сергия Радонежского, повелел затворить все церкви. Грозное то слово произнес игумен Троицкий, и ничего не осталось Борису, как склонить голову пред Дмитрием Ивановичем.

И инако водворял мир Алексей. Никто не носит сейчас его мантию, хоть многие и домогались. Сергий же отклонил ту честь высокую, как ни просили его.

Думали все об одном и пришли к одному же. Боброк хлопнул себя по коленям, вставая, и подошел к Феодору:

— Кого возьмешь с собой, отче, Гонца? Ну тогда...— Князь взял за плечо Андрея: — Грозит нам беда великая. Коль нагрянут недруги, дам знать, скачи в Переяславль от Сергия, в вотчинных землях великокняжеских людей, сколь есть, исполчить тогда придется.

Пока седлали коней и подводили вместе с заводными игумену и отроку, Боброк огляделся и увидел новгородских ушкуйников, сидевших возле котла с варевом. Негромко сказал сам себе:

— Пусть пообождут град сей покидать...

 

5

Они миновали темные избы сельца Клементьева: ни проблеска в затянутых бычьим пузырем оконцах, ворота наглухо заперты. Шагом, чтоб уняли дрожь взмокшие, враз похудевшие кони, готовые уже вот-вот рухнуть на передние ноги, подъехали к речушке, перебрели ее и поднялись по пологому склону оврага. Спешились у ворот монастыря. Чернец-привратник сразу узнал Феодора, хотя тот был в широкой монатье и уже смерклось порядком. Массивные дубовые врата приоткрылись, они вошли в подворье, привратник принял коней и отвел их к коновязи.

Вокруг четверообразно стояли клети-келейки, многие уже изрядно поосевшие и почерневшие от непогоды. Но виднелись и новые строения, светившиеся в полумраке сосновыми стенами. Повсеглядно—прирубы, клети и клетушки, амбары, дворы для скота. Угадывались тропки, в разных направлениях пересекавшие густо затравев-шее подворье.

А в центре, куда сходились все пути, высилась вровень с вековыми деревьями шатровая церковь, воздвигнутая во имя живоначальной Троицы. Храм был поставлен в виде восьмерика из огромных пятисаженных сосновых бревен с прирубным алтарем. С запада—тоже прирубленная—вместительная клеть—трапезная. А вокруг паперть в виде галереи. Тут же шестерик звонницы. Врата храма были открыты, внутри мерцал тускловатый свет лампад.

— Отошла поздняя обедня,— сказал симоновский настоятель,— а и в келье игуменовой светец не вздут...

Андрей огляделся. В обители шла размеренная, неторопливая жизнь. Монахи и служки заканчивали свои каждодневные дела. Кто рубил дрова, кто возился со скотиной, кто готовил бочки под капусту. Он увидел старца-инока в клобуке, несшего, согнувшись, две дубовые бадейки на коромысле.

— Вот игумен,— шепнул Феодор.

Сергий тоже заметил вновь прибывших и слегка наклонил в знак этого голову. Андрей поразился его сходству с симоновским настоятелем. Сергий подошел к большой бочке под навесом и вылил в нее содержимое бадеек, потом неторопливо стал отвязывать от них пеньковые вервия. Феодор и Андрей подошли под благословение. Сергий осенил их крестом и повернулся, приглашая следовать за собой. В безлюдной трапезной вздул светец, вышел на малое время и все так же молчаливо принес хлебенное, глиняную чашу ушного, берестяной туесок меду. Андрей тут же взял одну из принесенных Сергием деревянных ложек, принялся за ушное. Феодор же ограничился тем, что зачерпнул квасу из бочки, стоявшей в углу, пожевал хлеба.

— Отче,— сказал он,— из Рязани Софоний прибежал...

— Ольг...— полуутвердительно, полувопросительно отозвался Сергий, но по тому, как игумен сразу насторожился и придвинулся к племяннику, было видно, что он в этом не сомневается.

— Зло ко злу начал прилагать. Софоний сказал: «Стражбу земли Русской до сердца донести не может, умыслил злокозненное». Стало ведомо Софонию: рязанцы-де не рушат соузу с Ягайлом, хоть и отпали ныне ордынцы от того соузу. Мнит вместе ударить на Дмитрия Московского, пока великий князь сил не собрал новых после побоища за Доном. Даже Михайло Тверской, соузник верный литовский, свершить то страшится...

Феодор замолчал, стал как-то невзначай прихлебывать ушное, видно, только тут почувствовал, сколь голоден.

Опустела миска, опустел и туесок. Лес, обступавший их со всех сторон, шумел уже по-ночному, глухо и тревожно. Верно, разыгрывалась непогода, подошли осенние ненастные дни. Здесь, на самом Маковце, ветер заходил сразу с нескольких сторон и раскачивал вершины сосен все сильнее. Крупные капли дождя застучали по крыше, но шквалистые порывы разорвали и унесли дождевые тучи. Пламя светильника колебалось, и оттого огромные лохматые тени бродили по стенам.

Так бы сидеть и сидеть молча, отдаваясь своим мыслям, которые бежали, бежали, уводили куда-то... И казалось, трапезная, тихо покачиваясь, плывет во тьме.

Феодор вспомнил годы иночества. Игумен Сергий сам был первым работником во всех делах: плотничал, строил кельи, ограды, рубил дрова, носил воду, косил траву, копнил сено, молол муку на жерновых, пек хлебы, готовил просфоры, делал восковые свечи, шил одежду и обувь. Того же и от других послушников ждал. Приходило много народу, принимали всех без изъятья. Но много и уходило. И все ж монастырь рос, а слава Сергия ширилась. Но и праведная жизнь не сделала б его имя столь известным и почитаемым на Руси. Как и митрополит Алексей, он подчинил все помыслы борьбе с Ордой. Освобождение Руси из-под ига стало смыслом его жизни. И влияние свое немалое на Дмитрия Ивановича употребил на то же: твердил великому князю, чтоб не уступал, а стоял против ордынских притязаний мужественно и крепко. Так же и всем князьям русским, и боярам поместным говорил. И сам первый в том пример показывал. Поездка в Нижний, усмирение князя Бориса Константиновича—малая толика тех деяний...

Феодор посмотрел на троицкого настоятеля, сидевшего задумчиво со сложенными на коленях руками.

Вот здесь, в этой трапезной, великий князь Московский Дмитрий с братом двоюродным Владимиром Андреевичем и немногими близкими князьями и боярами пред тем, как на Мамая выступить, отведали монастырского хлеба-соли. Может быть, в первый и последний раз трапезная наполнилась звоном оружия, зычными голосами воинскими.

Со всей пышностью и торжественностью отслужили потом литургию. Далеко из ворот монастырских вышел Сергий, провожая Дмитрия, напутствовал словами высокими, благословил на битву. Тогда же попросились в рать Дмитриеву иноки-богатыри Александр Пересвет да Родион Ослябя. И доблестию превзошли всех, и славою себя покрыли. Да не забудет их вовек Русская земля!

Феодор опять посмотрел на Сергия и подумал, что, верно, мысли их текут в одном направлении: оба они пытаются предугадать грядущее, ибо не отпадет напасть татарская сама собой, как короста оспенная, даже и после столь славной победы.

Симоновский настоятель поднялся с лавки поправить светильник. Встал и Сергий, начал прохаживаться по трапезной. Привыкнув за долгие годы отшельничества размышлять вслух, он и сейчас заговорил негромко, как бы сам с собой:

— Егда на корабле гребец ошибется, малый вред причинит плавающим; егда же ошибется кормчий, всему кораблю пагуба. Тако и князь, чинящий вред людям своим. Увещевать ли Ольга Рязанского? Как восприимет он глаголы о единомыслии, о единении Руси? Преложит ли свирепство свое на кротость, утишится, укротится ли? — Сергий с сомнением покачал головой.— Унять его может только сила или... или свои же, рязанцы.— Игумен троицкий посмотрел просветленно на Феодора и продолжал: — Знают везде в Залесской земле, что Мамай вспять обратился. Тако со всеми будет, кто на Русь пойдет. Пусть скажет о том епископ рязанский Еремей. Услышат его. А для князя Олега приидет день господень и суд.

— Кому ж в Рязань ехать, отче Сергие?

— Тебе, Феодор, с келарем монастырским Никоном. После заутрени. Ну а теперь помолимся, братие, за посеченных на поле Куликовом.

Они перешли в церковь Троицы, и только тогда Феодор вспомнил, что совсем забыл представить своего юного спутника.

— Отче Сергие, отрок сей Андрей именем, прозвищем Рублев, родом суждальской. Назначил ему князь Боброк ехать отсюда за подмогой в Переяславль, коль Москву осадят.

Видя, что Сергий внимательно смотрит на Андрея, который быстрым взглядом серых глаз поглядывал на висевшие в храме иконы, бессознательно подражая в том изографу Феофану-гречину, симоновский настоятель счел нужным добавить:

— Отрок Андрей вельми прилежен и способен к книжному списанию, да и изографом стать может.

Сергий хорошо знал, что тут уж Феодор не ошибается, понеже сам в искусстве иконописном преуспел знатно. Он еще пристальнее всмотрелся в отрока. Потом сказал:

— Обитель наша велика стала, ликов же божественных скудно весьма. Прибился к нам иконник изрядный Прохор с Городца. Но нужен ему помощник и ученик.

Андрей не знал, что и сказать. В полной растерянности переводил он глаза с одного святого отца на другого. Поняв его состояние, Сергий сказал:

— Не торопись ответствовать, отроче. Согласуй преже с разумом и сердцем своим.

Помолчав, тихо добавил:

— Путь-то долгий предстоит...

И трудно было понять, относится это к поездке ли Андрея, к судьбе ли отрока.

Ожидая возвращения Феодора, Софоний спал урывками, ел то, что приносили служки. Стопка исписанных листов росла. Пришло спокойствие, мысли обрели стройность. Он обнимал мысленным взором длинную вереницу годов, приближая к себе далекое прошлое.

И тогда, как бы став на крутой вершине, он еще более восхитился свершенным великим князем Московским и всей силой его.

Время от времени пробегал глазами написанное. Строки любимых, не раз, не два читанных книг вдруг всплыли перед ним. И то, что писал иерей, теперь тесно переплеталось с этими крепко запавшими в память строчками.

Слово ложилось к слову, и возникало вроде бы строение дивное, храм, воздвигнутый во славу Дмитрия Ивановича и Владимира Андреевича. Но нет, понял Софоний, не только князей этих, но и всей земли Русской.

Славен древний град Киев на Днепре, славиц киевские князья Рюриковичи. Много дел славных осталось по ним, летописи глаголют о том. Но не стало меж Рюриковичами согласия, и вот уже половцы празднуют победу над Игорем. А потом и татары одолели. Совсем невесело стало на родной земле. Туга и печаль.

Настала пора ныне возвеселить ее. С новой силой вспыхнуло у Софония чувство, что пришла весна, и пусть зазвенит жаворонок, красных дней утеха. Пусть взлетит под облака, увидит град Москву. Печален Игоря поход, но радостен Дмитрия. Как и скорбную песнь о судьбе Игоря, он наполнит свои страницы ржанием коней, звуками труб, звоном колоколов, опишет трепетание стягов, блеск доспехов. Восплакать надобно вместе с женами московскими, коломенскими, дмитровскими об их мужьях погибших. Но и поведать надо всем, потомкам даже отдаленным, о сече великой на поле Куликовом, на речке Непрядве.

...А было это побоище в лето шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмое от сотворения мира, от рождества же Христова—в одна тысяча триста восьмидесятое, от начала же Русской земли — в лето пятьсот сороковое.

Погрузившись в работу, Софоний ушел и от всего внешнего мира, совсем забыл, зачем приехал в Симонов монастырь, о своей бешеной скачке, собственно, перестал ждать и Феодора. Все отодвинуло, все заслонило собой творимое им «Слово».

И когда в неурочный час раздался колокольный звон, Софоний поднял от стола с недоумением голову и прислушался. Что это? Зачем сзывают народ? И, оглядев стены кельи, сразу все вспомнил, неуемная тревога заставила его 'выскочить одним духом за дверь. Сомнений нет! Олег ли, Ягайла ли, оба ль вместе, откуда-то грядет враг. Своего коня иерей нашел сытым, отдохнувшим за несколько дней. Он встретил хозяина довольным ржанием. Софоний быстро выехал за ворота.

Здесь, в Заяузье, лес, подступавший к самой Москве-реке, казался особенно густым и темным. Но с высокого левого берега, по которому вилась торная песчаная дорога, хорошо были заметны многочисленные тропы и стежки, сбегающие к бродам на Яузе.

Софоний нещадно нахлестывал коня, обгоняя и пеших и конных. Но теперь он постепенно стал различать, что вместо всполошного набата из соседних Андроньева и Данилового монастырей, с Крутицкого подворья, из далекого еще Кремля плывут равномерные, полнозвучные удары колокола. Казалось, они догоняют и перегоняют друг друга и не замирают, а лишь уносятся в дальние дали...

Чем ближе к Яузе, тем реже становился лес, и там, где у самого ее устья был сооружен деревянный мост, Софоний увидел строения. И тут из-за поворота дороги показался частокол копий. Шлемы с алыми еловцами, доспехи сверкали на солнце. Он сразу узнал ехавшего впереди князя Дмитрия Михайловича Б оброка-Волынского, опоясанного широким мечом, в золототканом парадном плаще. С ним-то, наверное, более всего и хотел свести счеты Олег Иванович. Ведь никто иной, как Боброк, пять лет назад разбил рязанцев, когда Олег восхотел «повязать московичей голыми руками». Боброк и удельного князя Пронского сажал на стол Рязанский. Помнят, помнят князя на брегах Оки. Его полк решающий удар нанес Мамаевым сыроядцам.

Белый конь князя грыз удила, но, повинуясь поводьям тугим, гордо вскинул голову, перебирал тонкими ногами.

Софоний посторонился, пропуская дружину. Вой выстраивались в несколько рядов на берегу Яузы. Подъехали возки. Вышли великая княгиня Овдотья Дмитриевна, литовка Марья, супруга Владимира Серпуховского, другие жены воеводские и воинские. А народ все подходил и подходил. Со стороны Андроньева монастыря показался крестный ход с хоругвями и иконой божьей матери. Софоний медленно пробирался в толпе и вдруг осадил коня, носом к носу столкнувшись с симоновским настоятелем Феодором. Рядом на молодой каурой кобылке ехал отрок Андрей, которого рязанский иерей не раз видел в Чудовом монастыре за перепиской книг священных. Они так бы и проехали мимо Софония, увлеченные беседой, если б его конь внезапно не заржал. На этот призыв отозвалась лошадь симоновского настоятеля. Он увидел Софония, и его суровое лицо потеплело.

— Здоров будь, отец Софоний,— сказал он,— все ли мирно в нашей обители?

— Слава богу, а как...— Софоний не договорил, у него все еще от пережитого волнения стучало в висках.

— Олег Рязанский,— с ударением сказал Феодор,— имел наготове рать и хотел уж воинственность свою показать. Теперь же отбежал, одинокий, от града своего Рязани к другу новоявленному Ягайле Литовскому.

— Одинокий...—повторил Софоний и посмотрел вверх, куда были устремлены серые глаза Рублева.

Там, в вышине, радуясь осеннему солнечному дню, вольно кружили голуби. Андрею казалось, что и он парит, как птица. На душе было светло и спокойно. Очень тянуло к краскам, и он уже знал, что поедет к Сергию.

Феодор стал подробно рассказывать Софонию, как епископ рязанский Еремей отслужил молебен за победу русского оружия. А перед началом торжественного богослужения в присутствии всего причта обратился к собравшимся несчетной толпой рязанцам. Сказал, что настал великий час единения Руси и никогда не обретут рязанцы желанного покоя, коль будут этому супротивничать... И обратился гнев народный против князя злокозненного...

Молодой кобылке Рублева надоело стоять на одном месте, она начала подкидывать задом, видно, хотелось ей в этот погожий день вволю побегать, порезвиться. Андрей потрепал ее по шее, успокаивая, и тут увидел в толпе плесковича Васильке Подмастерье, как всегда, посматривал по сторонам любопытными глазами. Андрей привстал на стременах и радостно замахал знакомцу.

А над Кремлем, над рекой, над посадом, над слободами и монастырями, над садами и рощами, лугами, огородами и полями торжественно плыл колокольный звон.

Москва встречала Дмитрия Донского.

 


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу