Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений


На суше и на море 1975(15) ПУТЕШЕСТВИЯ. ПРИКЛЮЧЕНИЯ


АЛЕКСАНДР НЕЖНЫЙ

ПО САХАЛИНУ, ВСЛЕД ЗА ЧЕХОВЫМ

Очерк





Перелетев через Татарский пролив, брожу по зеленым улицам Южно-Сахалинска, захожу в краеведческий музей, размышляю над героическими, не всегда счастливыми судьбами открывателей Сахалина.

Что подвигало их, скитальцев по собственной воле? Корыстолюбие? Но были среди них и бессребреники. Слава? Но не всякий готов заплатить за нее годами суровых испытаний.

«Хлеб и свинец, и порох потонули, и платье все потонуло, и шли мы, холопы государевы, пешею ногою, подле моря... Питались мы ягодами и травою и находили на берегу по край лося битого, зверя морского нерпу да моржа, и тем мы душу свою оскверняли», — сказано в донесении одного из первых открывателей Сахалина Ивана Нагибы, под чьим командованием группа казаков из экспедиции Ерофея Хабарова в 1649 году повторила пятилетней давности плавание Василия Пояркова.

Велик список русских исследователей Сахалина — от Ивана Московитина, чей отряд побывал вблизи острова еще в 1640 году, до Геннадия Ивановича Невельского, который в июле 1849 года окончательно установил, что Сахалин отделен от материка проливом и, следовательно, является островом. А ведь какие споры кипели вокруг Сахалина до плавания Невельского!

А меж Московитиным, о котором известно очень немного, и Невельским, о котором написаны романы,— начальник Анадырского острога Атласов, в 1701 году доложивший Петру 1 о Камчатке, Курильских землях, о «черном острове» — Сахалине и о лежащем далеко на юге «зело чудном нифонском царстве». Отчаянно храбрые офицеры русского флота Гавриил Давыдов и Николай Хвостов — в 1802 году они подошли к острову на шхуне «Святая Елизавета», четырьмя годами спустя Хвостов на бриге «Юнона» снова пришел к Сахалину, к заливу Анива и поставил русский государственный знак с выгравированной на медной доске надписью «о принятии острова и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра I».

Но среди всех исследователей и открывателей острова особого места, :мне кажется, достоин участник Амурской экспедиции Г. И. Невельского лейтенант Николай Константинович Боншяк. Это был, судя по всему, человек незаурядный, с натурой страстной, мужественной, дерзновенной. А. П. Чехов называет его «самым даровитым сподвижником Невельского», а ведь в Амурской экспедиции были люди как на подбор, одаренные, энергичные, знающие. Бошняк выделялся среди них не только молодостью — ему было двадцать два года, но и самоотверженностью, твердостью воли, хладнокровной смелостью. В начале 1852 года Невельский отправил его в самостоятельную экспедицию на Сахалин. «Мнe было приказано,— вспоминал впоследствии Бошняк,— отправясь на одной нарте, исследовать оказавшееся на Сахалине, по сведениям от гиляков, значительное довольно протяжение каменноугольного пространства и, пересекши остров, выйти на берег Охотского моря, где, как говорили, находится прекрасная гавань. Для этого мне было дано: нарта собак, дней на 35 сухарей, чаю да сахару, маленький ручной компас, а главное — крест капитана Невельского и ободрение, что если есть сухарь, чтобы утолить голод, и кружка воды, напиться, то с божьего помощью дело делать еще возможно. Вот все, что действительно мог только дать мне капитан Невельский».

И этот совсем молодой человек, не тратя времени, собирает убогое свое снаряжение и вместе с нивхом-проводником отправляется в путь. Конечно же, он прекрасно представлял, что его ждет. И если, надеясь на спасительную силу подаренного капитаном креста, думал о благополучном возвращении, то, наверное, столько же шансов клал себе на противоположный исход. Какой же душевной силой надо было обладать, чтобы решиться па эту экспедицию !

Бошняк изучил западное побережье Сахалина, обнаружил залежи каменного угля, через горные перевалы прошел в глубь острова, а оттуда один (собаки выбились из сил, он оставил с ними проводника) на лыжах добрался до устья Тыми — стал первым исследователем, пересекшим Сахалин. Припасы его давно кончились, питался он мороженой брусникой и юколой. На одинокие ночлеги его с холодным любопытством смотрели звезды; оседал под лыжами нетронутый снег, со стороны Охотского моря налетал пронзительный ветер. Перед звездами, снегом и ветром Бошняк был один — но оказался сильнее одиночества, отчаяния, усталости и голода.

Что в нем показалось мне особенно замечательным — так это живое чувство сострадания к несчастьям других. Ведь немудрено было бы и очерстветь в полной тягот и лишений жизни и, не щадя себя, немудрено было бы с той же свирепой требовательностью относиться к другим.

Но послушаем, что пишет этот молодой лейтенант: «Кому случалось видеть смерть честного русского солдата, тот поймет меня, если я скажу: безбожно и грешно жертвовать их жизнью для личных видов! Но видеть эти святые кончины и не иметь средств протянуть руку помощи несчастному, невольному и бедному страдальцу вдвое ужаснее — я это испытал на самом себе. С тех пор во мне еще более развилось презрение к тем людям, которые на подчиненных смотрят как на машину для получения крестов, чинов и прочих благ мира сего».

Он еще несколько лет работал вместе с Невельским и оставил Дальний Восток почти в одно время со своим капитаном. История дальнейшей жизни его печальна. О том, что сделал он для утверждения России на Дальнем Востоке, чиновники и генералы вскоре забыли. Бошняк болел — огромное физическое и нервное напряжение в годы экспедиции вылилось в туберкулез — и просил о переводе с Балтики на Черное море. В переводе ему было отказано, он дотянул лямку и в 1865 году в чине капитана второго ранга вышел в отставку. Поселился на родине, в Костромской губернии, в своем имении Ушаково. Близкие стали замечать в нем вскоре крайнюю раздражительность, странность поступков. Дальнейшее трагично: он умер в Италии, близ Милана, в психиатрической лечебнице.

Один из поселков Сахалина назван его именем.

Записки лейтенанта Бошняка «Экспедиция в Приамурском крае», опубликованные в 1858—1859 годах в «Морском сборнике», внимательно читал Антон Павлович Чехов.

Чехову было тридцать лет, когда он отправился на Сахалин,— он был уже писателем с именем, автором «Скучной истории», «Княгини», «Степи», лауреатом Пушкинской премии. И что потянуло его туда, в даль далекую, через всю Сибирь, на каторжный остров? Что он надеялся обрести там — сюжеты? Но у него и без того была полна ими записная книжка. И разве при его состоянии здоровья благоразумно было предпринимать путешествие на Сахалин? — пишет в своих воспоминаниях Бунин. Все отговаривали его от этой поездки, отговаривал и Суворин, которому Чехов отвечал: «Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов... наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди, и только сидим в четырех стенах и жалуемся, что бог дурно создал человека. Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нем решали страшно ответственные задачи и теперь решают. Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку...»

Мне, отправившемуся на Сахалин восемь десятилетий спустя, смешно было бы прямолинейно сравнивать день нынешний и день минувший. Нефтяные вышки, линии электропередач, многоэтажные дома, быстроходные суда и воздушные лайнеры — вот приметы сегодняшней жизни острова, свидетельство его бурного развития. Что осталось от каторжного Сахалина?

В Южно-Сахалинске я заходил в областные учреждения, записывал цифры, по которым можно составить представление об экономике области. Вот некоторые: 2,5 тысячи тонн рыбы добыли рыбаки Сахалина в 1927 году; 800 тысяч тонн добудут они в конце девятой пятилетки. В 1925 году все энергетическое хозяйство области было представлено Александровск-Сахалинской электростанцией мощностью 100 киловатт. Сейчас мощность сахалинской энергосистемы увеличилась во много раз. 2,4 миллиона тонн угля было добыто на Сахалине в 1946 году; до 5,5 миллиона тонн будет доведена добыча в 1975 году.

«Татарский берег красив, смотрит ясно и торжественно...— писал А. П. Чехов.— Быть может, в будущем здесь, на этом берегу будут жить... люди... счастливее, чем мы, в самом деле наслаждаться свободой и покоем». Вот и хотелось мне посмотреть на остров с тех точек, с которых когда-то глядел на него Чехов, побывать в тех местах, где когда-то был он.

«... В Тымовский округ из Александровска ездят теперь через Арковскую долину и меняют лошадей в Арковском Стане. Дороги здесь превосходные, и лошади ездят быстро»,— сказано в «Острове Сахалине».

...Едва отъехали от Тымовского, едва кончились последние его крепкие избы, по обеим сторонам дороги потянулся лес. Но какой! В жизни моей не видывал я ничего подобного по густоте и сочности, не вдыхал таких пряных, дурманящих запахов, не встречал таких ярких, пугающе огромных цветов.

Дорога запетляла, потянулась вверх — начался подъем на перевал. На верхней его точке я попросил остановить машину. Постояв немного на твердой, укатанной дороге, взглянув на темно-серые, близкие вершины гор, на дрожавшую вокруг них синеву, услышал вдруг торопливый захлебывающийся, негромкий звук — будто кто-то с птичьим, серебряным горлом никак не мог выговориться до конца. Я двинулся на этот звук к краю дороги. Прозрачная речка сбегала вниз, перекатывалась по камням, в мокрых, блестящих боках которых отражалось солнце. Я лег на землю и опустил лицо в холодную быструю воду — вкус у нее был необыкновенный.

— Хватит,— сказал подошедший шофер.— На всю жизнь не напьетесь.

Но и он, припав к воде, пил долго, с наслаждением, блаженно вздыхал: — Хорошо-о-о. Прежняя хмурость его исчезла.

— Давно ли на Сахалине? — спросил я.

— Родился здесь, — помедлив, ответил он. — Деда привезли на каторгу. Сын его, мой отец — за ним. Так я и родился на Сахалине, а на материке,, представьте, не был ни разу!

Как осколок давно взорванного прошлого ударило это слово: «каторга». И ствола уже нет, и корни поистлели, но вылезают еще из-под земли остатки их, сохраненные памятью, названиями, привычками — олицетворенным и овеществленным временем.

— Да не я один такой... Вон Губин, старик, за отцом пришел... Говорит, Чехова видел.

Григорий Иванович Губин жил в поселке Корсаковка, рядом с Александровском. Его дом я нашел быстро — три яблони стояли перед ним, в саду. По белой пышной бороде сразу узнал самого Губина и, когда, раскрыв записную книжку, сел перед ним, показалось, что знакомы мы давно, что не первый день прихожу я сюда, на эту деревенскую улицу, в бревенчатый крепкий дом.

— Писать будешь? — спросил Губин, пошевелив белыми бровями.— Пиши, пиши. Все расскажу как было, не сомневайся.

— Про Чехова, Григорий Иванович, не забудьте. Вы его, говорят, видели.

— Видел, видел... Да ты не бойся — все расскажу.

Он встал во весь свой немалый рост, дважды обошел комнату — заскрипели под сапогами половицы, сказал, ткнув мне в записную книжку почерневшим ногтем:

— Значит, так... Пиши: Губин Григорий Иванович, рождения одна тыща восемьсот восемьдесят пятого года... Родился в Екатеринославской губернии, в городе Славяносербске, где и крещен был в православной вере... Чего не пишешь?

— Попроще бы, Григорий Иванович...

— А! — изумился он.— Не нравится? Смотри...— Губин гулко кашлянул и сказал, меняя тон: — Родину мою, матушку, помню я смутно... Помню, что забавлял меня дед. И борода у него была точь-в-точь как сейчас моя. Дед прожил сто пятнадцать лет, дай бог нам с тобой по стольку... На Сахалин я прибыл четырех лет. Отца сослали за то, что в церковь пришел, а шапки не снял. Судили его и присудили — верь, не верь — шесть лет! Мать была вольного состояния, но решила за ним поехать. А что, куда иголка, туда и нитка... А нитка-то длин-ная: я с братом да сестры... Брат был постарше — лет восьми. Как ехать, у деда в саду спрятался — сад бо-ольшой рос, куда там! едва нашли. А это, скажу я тебе, судьба его в сердце пихала: не езди, не езди... Он у нас дорогой-то, морем, так и помер. В воду его спустили. Три месяца мы плыли, Черное море проплыли, Красное море, а потом и сюда добрались, на Сахалин этот. Жили сначала в землянке, а когда отцу поселенье определили — в Михайловну,— там и домишко купили. Но школа была, я в нее четыре года ходил... А дальше-то стоп, работать надо. Отец меня в кузницу пристроил, помощником молотобойца. Я там и работал сколько-то лет... А тут пятый год, война, японец нас побил, и многие с Сахалина на материк потекли. Я тоже поехал — кузнец сманил. Приплыли в Николаевск, а там, скажу я тебе, теснота, от людей целое столпотворение, работы мало — что делать? Кузнец мой куда-то пропал, а мне вроде повезло: к Миллеру поступил, к промышленнику, на рыбалку... Ловили в Амуре неводом. Амур, знаешь ли, река большая, ну и невод большой — этак с полкилометра, никак не меньше. Я сердца рыбьи у чистильщиков считал, тыщу штук насчитаешь — десять рублей. Но мне эта работа вскоре надоела. По реке пароходы ходят, гудят, дай, думаю, в Хабаровск направлюсь. И на пароход устроюсь — куда как прекрасно! В Хабаровске, в затоне, машинист меня масленщиком взял. А я, веришь ли, о машине понятия не имел — железки, думаю, и железки, что в них! Собрали ее —-смотрю, красиво стало. Ну, а как пары развели, как застучало все, загремело, зашевелилось, я обомлел до смерти и наружу полез. Машинист меня за штаны: «Стой,— кричит,— ель те в глаз! Из большой деревни, а трус!»— Неделю я обвыкал, никак приладиться не мог. Сбечь хотел, честное тебе слово даю, да не сбег, слава богу. Три года потом проплавал, аттестат получил! И дальше бы плавал, и, может, ты меня здесь и не повстречал бы, да сестры затянули — приезжай, пишут, отец умер. Я приехал, пожил, пособил чем мог, и назад собираюсь. А они меня — раз! — невесту подсунули. Я и поддался. Женился, в общем. С тех пор и живем... У нас, понимаешь, дети пошли, я пахать, косить стал. Дом построили. Семья большая: мы со старухой, четыре дочки, три сына — ничего, управлялись. Дом построили как раз в семнадцатом году. Тут революция — и жизнь повернулась круто... Землю в новом порядке делить стали, товарищество организовали, а потом и колхоз... А что! Сахалин Сахалином, а колхозы-то ведь для всех! Верно? Ну, вот. Я первый и записался. И корову отвел, и лошадь... Старуха моя убивалась — смотреть жалко было. Да и у меня, правду тебе сказать, скребло на душе, однако же я в политику вник и свой вывод сделал: нельзя без колхозов. И дожил, видишь ли, до полного подтверждения своей линии... А тогда, вначале, семей пятнадцать нас организовалось. Работаем, воскресений не знаем, над нами смеются — вот, говорят, коммуна пуп рвет. Нам между тем трактор дали, лучше стало, и, знаешь ли, потом как полезли в колхоз! Отбоя не было, я тебе точно говорю, так и запиши... Да... — задумчиво сказал Губин,— новое дело начинать, это, я тебе признаюсь, трудно. Лиха беда начало! Да ты по себе должен знать: как приступать к чему-то, так вроде ничего трудней никогда и не было... Я вот тоже — когда бригадиром животноводов поставили, думал, провалю все к чертовой бабушке! А тринадцать лет за коровами отходил — вот так! Двадцать семь голов принял — двести двадцать пять сдал, и, веришь ли, у нас тут травы не стало хватать, в другие места за ней наряжали.

В сороковом году за хорошую работу в Москву меня послали, на выставку. Я собирался — плакал, честное слово тебе даю! Ведь как же, думаю, получается: сын арестанта, каторжника — и в Москву... И поехал. Вам-то теперь что: на аэроплан погрузился и лети, куда знаешь. А тогда не так. Шуточное ли дело, с края на край государства проехать! Еду я, конечно, в поезде, стараюсь не спать, стараюсь, понимаешь ли, все, что вижу, запомнить, чтобы потом рассказать. А в Москву приехал — бож-же ты мой, думаю, что за место такое большое да шумное...

Двадцать дней я в Москве прожил. Выступал, про работу говорил, про сахалинскую нашу жизнь рассказывал. Да... Но уж больно шумно в Москве. Что, и сейчас так же?

— Еще больше шуметь стали,— сказал я. И спросил: — Ас садом-то вашим что вышло?

— Что вышло, то и вышло,— ворчливо сказал старик.— Был сад, а теперь, видишь,— он кивнул на три яблони,— только и осталось... Да ты про Чехова послушать хотел, рассказывать что ли? Ну, тогда слушай,— и Губин с необыкновенной важностью приступил к истории, за которой приезжали к нему и местные журналисты, и гости издалека. Мне, правда, было уже не столь важно, видел ли он в детскую свою пору Антона Павловича Чехова или нет: гораздо важней и значительней стала мне жизнь самого Гу-бина — жизнь трудовая, нелегкая и прекрасная. Никогда не задавался он вопросом о смысле и цели ее, а теперь ясно, что без таких, как он, не стал бы Сахалин тем, чем он стал сейчас. А Губин меж тем остро поглядывал на меня, следил, все ли записываю, и глаза, брови, борода его — все указывало на то, что он, хоть и старик, хоть и прожил всю жизнь в деревне, да еще в сахалинской, тем не менее прекрасно понимает,, что весь предыдущий рассказ — только присказка, а главное — вот оно...

— Учился я тогда в первом классе... Сидел на первой парте возле учительского стола. Однажды учитель говорит: сидите тихо, к нам придет писатель. И пришел — в пенсне, волосы черные и зачесаны назад. Ко мне подошел, спрашивает: «Читать умеешь?» «Умею» — говорю. «Ну, читай». Я пальцем по книжке: «Аз, буки, веди...» Он меня погладил, сказал: «молодец» — и дальше пошел, по рядам. Учитель потом говорил, что фамилия писателя — Чехов...

Но то был не Чехов. Не выходило по времени (Чехов был на Сахалине в 1890 году, а Губин, даже если пошел в школу шести лет, учился в первом классе в 1892 году), не выходило и по внешнему виду. Пенсне Антон Павлович стал носить много позже поездки на Сахалин.

Но в конце концов, что меняла эта смешная путаница в самом Губине? Много лет назад, по случаю семидесятипятилетия со дня рождения писателя, на Сахалине стали разыскивать людей, которые видели Чехова, говорили с ним. Попал в очевидцы и Губин. Дело тут не столько в неверности его памяти, сколько в том, что кому-то очень хотелось, чтобы воочию видел он человека с черными, зачесанными назад волосами, в пенсне. А надо бы вместо того заметить, что для Губина, каков он есть, Сахалин давно стал родиной. И что Чехов на Сахалине таких людей не встретил.

— Ну, а сад-то, Григорий Иванович, с садом-то что вышло? — снова спросил я.

— То и вышло, что нет сада,— нехотя сказал Губин.— А. как начинали! И смотри, честное слово, что у меня получается,— искренне удивился он,— все новое ко мне идет. Взять и сад этот: да разве я когда-нибудь про него думал? И мысли о том не было, чтобы на Сахалине сад цвел. А как сказал председатель: «Давай дед, организуем сад»! — тут, веришь ли, я словно яблочный вкус во рту учуял. Сад — это дело тонкое, понимать надо... Посадить все можно, да вырастет ли? А я, знаешь ли, слышал, что на Алтае подходящие для нас сорта есть. И написал в один колхоз: так и так, мол, закладываем у себя на далеком от вас острове Сахалине сад, не откажите в любезности, пришлите саженцев. Народ там оказался душевный, отзывчивый: пятьдесят саженцев мы от них получили. Ранет пурпуровый и багрянка. И книжечки подходящие нашел, у агрономов выпытывал, что и как, удобрения приготовил, но самое, скажу тебе, главное было, конечно, в зиме. Переживут ее яблоньки — тогда, значит, будет сад. Побьет она их,— значит, не бывать ему на этой земле. А мне сильно хотелось, чтобы толк вышел. А то ведь у нас чего не было, того будто и быть не может. И мне тогда многие толковали: какую ты, дескать, Иваныч, нелепую затею устроил — сад! С малых лет на Сахалине, а понять не понял еще, что тут если есть картофель, то и на том спасибо... Я, конечно, молчу, мне пока говорить не об чем, но дело делаю. Участок размерил, где яблонькам стоять, где смородине, крыжовнику,— и посадил. И хожу волнуюсь — что зима принесет. А она, скажу я тебе, как злая старуха встала, лютая, с ветрами и крутила, бож-же ты мой, так, что я только одно и держу в мыслях: пропали мои яблоньки. Соломой я их хорошо обвязал, да уверенности-то не было — может, так я сделал, а может, по-другому надо. И всю зиму промаялся. А как весна пришла, смотрю — почки набухли. Жив сад! И так мне радостно стало, что, хочешь верь, хочешь нет,— заплакал... Да...— Губин смотрел на меня влажными, блестящими глазами и, стыдясь слез, смущенно улыбался.—Через три года зацвели яблоньки. У вас это, конечно, дело привычное, вы и смотреть обвыкли, а мы... Из Александровска взглянуть приезжали, из Михайловки, из Дуэ... И честное тебе слово даю, сам видел — лица у людей другие становятся, как они сад в цвету увидят! Эх, милый ты мой, да много ли человеку надо! Белый цвет повидал — и счастлив. Это ведь кто зол да жаден, мимо пройдет, а всем остальным красота нужна, правду тебе говорю. Первый урожай невелик был — два центнера собрали. Понятное дело, яблоньки молодые... А вкусны были яблоки, народ ел да подхваливал... И решили: еще сто двадцать корней с Алтая выписать!

Выписали, получили, а время позднее — зима скоро, и сажать, сам понимаешь, никак нельзя.

Я тогда на свой страх траншею выкопал, саженцы в нее поклал, хвоей переложил, землей присыпал. В этот раз уверенность была: хорошо будет! Весной я их высадил и теперь бо-оль-шой сад встал, смотреть любо-дорого было. Да сочти: сто семьдесят яблонь, четыре сотни кустов крыжовника, полтораста смородины... Мне студентов в помощь прислали. Одна девочка особенно старалась. Я, говорит, Григорий Иванович, яблони первый раз в жизни увидела, спасибо вам... Да...— Губин замолчал и задумался.

Мне казалось, что перед глазами его вновь и вновь бело-розовым легким облаком проплывает весенний сад, что слышит Губин, как шумит, пробегая от яблони к яблоне, ветер и как осенью, обрываясь с ветвей, с глухим стуком падают в траву тяжелые, спелые яблоки...

— Сад теперь цвел, скажу я тебе — диво... Я весной и спать-то не мог, прикорну на часок и иду к ним, яблонькам. И чувствую, знаешь ли, что я, Губин, великое дело сделал... Ты думай про меня как там хочешь, но я себе цену не набиваю, нет. Я знаю: Сахалин без сада теперь жить не будет... А у нас совхоз организовали, управляющему — приезжий был человек, не наш — сад вроде бы ненужным показался. Оно будто и верно: доход, честно сказать, от сада невелик был, но так ведь разве все на свете рублем можно измерить? Помощи мне теперь не было. Один по саду хожу, траву обкошу, ветки сухие пообрезаю, да и прежних сил у меня в ту пору уже не осталось. Просил учеников дать, трех ребят хотя бы. Нет, отвечают, нам люди на дело нужны. На дело! Будто сад — безделье... А зима пришла, управляющий мне и вовсе заявил, что в саду мне сейчас делать нечего. Я ахнул: а метели пройдут, снег после них сбросить? а ветки подвязать, а соломой обложить? Сад-то большой, а я один! А он и слушать не желает: иди в ночные конюхи и все тут. Я и пошел. Семьдесят лошадей, каждая с норовом, а я от этого дела отвык, нерасторопен стал. Весной меня конь и вдарил. Болел долго, все лето почти пролежал. А встал, пришел в сад, взглянул и —эх! — Губин горестно махнул рукой.— У какой яблони ветки обломаны, какая померзла — пропал сад. Крыжовник, правда, остался: ему все нипочем... Ты мне скажи теперь: разве правильно это? Планы, конечно, выполнять надо, я не спорю, но разве сад планам помеха? Считать-то ведь с умом надо: маленький сад в убыток, а большой, я тебе доложу, дело прибыльное! А людям польза — ее на счеты тоже класть надо!

Торжественно-печальным вышел проводить меня Губин. Вздохнул: «Растревожил душу...» И долго стоял на крыльце, высокий в наглухо застегнутой косоворотке, в черных, блестящих сапогах. А я, уже отъехав порядочно от его дома, думал, что сколько ни проживу еще, сколько ни проеду по земле и сколько ни повстречаю людей — всегда буду помнить и старика этого, и рассказ его о выращенном, а затем погибшем саде... И решил, вернувшись в Южно-Сахалинск, непременно узнать, есть ли сейчас на острове сады. А когда навел нужные справки, обрадовался: не только картофель, капусту, салат, редис, кабачки и другие овощи родит сахалинская земля; три больших плодово-ягодных совхоза области собирают каждый год немалый урожай...

На следующий день я отправился в поселок Дуэ, некогда первую столицу сахалинской каторги. В час отлива машина проехала по плотному морскому песку; слева, вплотную подступив к линии берега, поднимались высокие серые скалы. Красота их скупа и торжественна. Эту же дорогу Чехов воспринял несколько иначе. «...Предубеждение, — писал он,— засело так глубоко, что не только на людей, но даже на растения смотришь с сожалением, что они растут именно здесь, а не в другом месте». Предубеждение вызвано было тем, что самые мрачные страницы сахалинской каторги заполнялись именно здесь, на этих берегах... «Верстах в семи берег прерывается расщелиной. Это Воеводская падь; здесь одиноко стоит страшная Воеводская тюрьма...»

Мы вышли из машины.

— Вот это и есть Воеводская падь,— сказал мой спутник, александровский житель.— Там тюрьма стояла,— показал он,— а вон там — виселица.

Было тихо, пасмурно, мерно шумело море, и ничто не напоминало о том, что когда-то здесь страдали, мучились и умирали люди. Падь, окруженная лесистыми сопками, была поделена на огороды; яркие маки цвели на одной грядке. И так праздничны, так огненно-легки были они, так плавно поводили головами под дуновением теплого ветра, что, глядя на них, ощущая соленые запахи близкого моря, слушая деловитую скороговорку пролетающих птиц, хотелось верить: на земле есть только радость жизни и никогда не было, нет и не будет печалей, горестей и даже самой смерти...

«...Дуэ, страшное, безобразное и во всех отношениях дрянное место, в котором по своей доброй воле могут жить только святые или глубоко испорченные люди»,— сказано в «Острове Сахалине».

Почему же «только святые или глубоко испорченные»? Отвечу словами Чехова: «Дуэ — колыбель сахалинской каторги».

...Сорокин попал на Сахалин девятнадцати лет. Жил он в городе Златоусте, работал слесарем в депо и однажды узнал о том, что комсомол зовет молодежь осваивать далекий остров. А Сорокина давно подмывало посмотреть на неведомые края.

Среди тысячи двухсот комсомольцев, которые 25 октября 1930 года приехали на Сахалин, был и Сорокин. Была среди них и будущая жена его, которую он пока еще не знал и с которой ему, как говорится, суждено было встретиться.

А шли они из Владивостока морем. Осеннее море наливалось свинцом, штормило, пароход валился в пугающую пустоту, скрипел и трясся. У Александровска стояли три дня — не давала пристать к берегу разгулявшаяся волна. Когда наконец высадились, всех их отправили на лесозаготовки. Сорокин попал на Камышевый перевал и работал на лесопильне кочегаром. Красивой и жуткой ему, городскому жителю, показалась тайга! Он долго привыкал к ней, привыкал к ее душному сумраку, к пестрому разнотравью просторных полян. По натуре был он человек веселой стойкости, и всякие неурядицы быта казались ему не стоящими внимания — особенно в сравнении с тем новым, что открывалось на каждом шагу.

В разные места Северного Сахалина кидала Сорокина судьба. Назначали его заведующим торговым пунктом шахты Октябрьская, в двенадцати километрах от Дуэ. Он приехал, посмотрел и, сразу уяснив, что торговый работник из него не получится, пошел на электростанцию машинистом. Был на одной шахте бригадиром забойщиков, на другой — руководил участком, на третьей — уже здесь, в Дуэ,— стал начальником.

И чем больше трудов вкладывал он в Сахалин, тем родней и дороже становился для него остров.

Но все это — лишь предыстория к той истории из жизни Сорокина, которая началась, когда Владимир Дмитриевич вышел на пенсию. А как она получилась, эта история, он и сам толком объяснить не смог, только рукой махнул:

— Все бывает!

Одним словом, вышел Владимир Дмитриевич на пенсию, а тут ему письмо от сына: «Приезжай, отец, ко мне, в Волгоград, надоел тебе, наверное, Сахалин». И подумалось Сорокину, что и в самом деле и возраст у него уже не тот, и жена прихварывать стала, а там жизнь спокойней и Волга рядом (как будто мало было ему моря, которое тоже было совсем рядом).

И Сорокин уехал.

Но с первого же дня его потянуло назад. Он объяснил это тем, что сильна в нем память о жизни на далеком острове, и стал ждать, когда воспоминания выпустят его из тесного своего плена. А тут дом подвернулся у самой Волги, и сад при нем — купили дом.

Дом был просторный, с большими комнатами, но спалось в нем Сорокину неспокойно, виделись тревожные сны, море снилось, тайга, и будто бы прежней красоты в них нет, а стали они тусклыми, словно старые фотографии.

От таких снов Сорокин просыпался с бьющимся сердцем, лежал, молча глядя в потолок и мучаясь острой, как боль, жалостью к оставленным, брошенным местам. Он не знал, что жене его, Анне Ивановне, тоже не спится, она слушает тишину их большого дома, а мысли ее блуждают далеко в тех краях, с которыми так тяжело было им расставаться.

И она сказала первой:

— Поедем домой, Володя, здесь не житье.

Они спешно, за полцены продали дом и вскоре были уже на Сахалине, в Дуэ, у себя дома.

Не надо думать, что Дуэ — такое райское место, где жизнь — сплошное удовольствие. Это обыкновенный поселок, и жизнь там самая обыкновенная, быть может, несколько потрудней, чем на материке. Не надо думать также, что Сорокин, как сказал Антон Павлович Чехов, «святой» человек, раз он так стремился в Дуэ. Кстати, вернувшись, он работал на шахте десятником.

А вместе с ним работал Павел Трофимович Абрамченко, который, между прочим, первый в нашей стране применил на шахте комплексную организацию труда и соревновался с Мамаем, работал Николай Леонтьевич Селезнев, один из старожилов Дуэ. Оба они в свое время тоже уезжали на материк, пробовали жить там, и тоже вернулись.

Не слишком ли много «святых» для одного небольшого поселка?

— Так почему же вы назад-то вернулись, Николай Леонтьевич?— спросил я у Селезнева.

— Боюсь громких слов, но ведь здесь — родина. Да, родина.

...Город Александровск-Сахалннский стиснут морем и горами. Город лежит на сопке, и улицы его от центра скатываются вниз.

Минут за десять дошел я до одноэтажного деревянного дома в четыре окна, смотревших на улицу. Улица эта когда-то была главной. Семьдесят пять лет назад здесь жил «старик без усов и с седыми бакенами, похожий лицом на драматурга Ибсена». Старик был младшим врачом Александровского лазарета, спорщиком и кляузником.

В этом доме и поселился Антон Павлович Чехов.

В Александровске очень многое напоминает о нем. Вот маяк, который стоит на мысе Жонкиер: «Если, стоя в фонаре маяка, — писал Чехов,— поглядеть вниз на море и на «Трех братьев», около которых пенятся волны, то кружится голова и становится жутко».

На исходе дня я поднялся к маяку. По бледному небу быстро плыли пухлые облака, и, когда сквозь них выглядывало еще высокое солнце, по зеленой воде пробегали яркие дорожки. Я долго смотрел на запад — хотел увидеть противоположный, материковый берег Татарского пролива, туманные очертания его сопок. И когда мне казалось, что где-то далеко, в прозрачной, тающей голубизне я начинаю различать дрожащие очертания земли, на душе становилось легко и спокойно. Был прилив, волны, тяжко ухая, подкатывали к обрывистому высокому берегу, оставляя место для узкой дороги, которая уходила в черное отверстие тоннеля, пробитого в сопке.

Начальником маяка был Борис Иванович Гладунов, человек средних лет, с военной выправкой. Он и в самом деле долго служил в армии, а часть его расположена была вблизи одного из маяков. Гладунов приглядывался к жизни смотрителей и, когда увольнялся в запас, решил: пойду на маяк! Нравилось ему то, что вблизи всегда будет море, что с высоты маяка взгляд свободно скользит в любую сторону, что простор воды и неба будет придавать поступкам и мыслям несуетную основательность. Сокровенная же мысль его состояла в том, что к нему, Гладунову, скромному, тихому человеку, будут словно привязаны десятки больших и малых кораблей и свет и позывные его маяка будут упреждать их о грозных скалах, едва скрытых водой камнях, опасных мелях.

На двух маяках работал Гладунов, этот — третий. Возле него прожил он девять лет, и здесь родились его дети: Валя, Лариса и Витя.

— Обязанности надо знать четко,— тихо рассказывал Гладунов, помаргивая светлыми ресницами.— Обеспечить бесперебойную работу средств навигационного оборудования, руководить всей службой на маяке. Кроме меня на маяке еще пять человек, все работают здесь давно, техник Харин Григорий Дорофеевич — с 1941 года. Особо прошу отметить техника Шандрина Фрола Николаевича. Механику маяка освоил досконально, столяр, слесарь — мастер на все руки. Прямо скажу, без него было бы тяжело. Труд наш нелегкий. Крайне сложно зимой — ветер, снег. В это время за оптикой надо следить особенно тщательно. Вообще-то зимой с середины, января по графику нам можно было бы не работать. Но если ледовая обстановка позволяет и суда выходят в море, мы им непременно даем свет. Что еще? — сам у себя спросил Гладунов и задумался.— Вас, должно быть, интересуют эпизоды? Пожалуйста. Однажды зимой вышли на шлюпке в море проверить буи. Погода была хорошая, ясная, но, когда повернули назад, начался снегопад. Линии берега не стало видно, и мы поминутно ожидали, что наскочим на камень. И зыбь поднялась, грести стало труднее. И вдруг сквозь туман и снег увидели мы свет маяка. Обрадовались, конечно, а потом удивились: кто же это включил его, ведь все мы в тот момент находились в шлюпке. Вот тогда-то я, может быть, впервые по-настоящему понял, какое великое дело маяк! — с воодушевлением проговорил Гладунов.— Такое ощущение, что был ты слепым и вдруг прозрел и увидел свой путь и узнал, где твой дом... А включили маяк,— добавил он,— наши жены.

Потом Гладунов показывал мне свое хозяйство. Сначала мы зашли в стоящее поодаль здание, где расположились служебные помещения. Неподалеку щипал траву стреноженный конь.

— Это Мальчик,— представил его Гладунов.

В служебных комнатах чисто, тихо, лишь монотонно гудит автоматическая станция, посылая блуждающим в море кораблям позывные радиомаяков. Через каждые шесть минут с мыса Жонкиер уходят сигналы, и капитаны: с их помощью определяют, где находятся их суда.

В углу за столиком сидел человек в очках и читал журнал.

— Это и есть старший техник Шандрин Фрол Николаевич,— сказал Гладунов.

Шандрин пододвинул мне какую-то книгу. «Огни и знаки Тихого океана» — прочел я на обложке. И, полистав книгу, узнал, что высота огня маяка на мысе Жонкиер от уровня моря 74,7 метра («Самая башня — почти 18 метров»,— добавил Гладунов), что период сигнала — 33 секунды (три — свет, тридцать — темнота), что расположен он над обрывом западного берега мыса, что при неисправности основного огня действует резервный,' который виден за 10 миль.

А потом мы поднялись к вершине маяка и очутились в его фонаре, рядом с огромным хрустальным многогранником, внутри которого заключена пятисотваттная лампа. Весь год почти — с апреля и до середины января — с наступлением темноты отсюда вырывается столб света и, пробив ночь, туман и снег, приносит уверенность и покой людям в море, как если бы с берега им протянули руку.

А внизу глухо шумит море, и далеко впереди, там, где, казалось мне, видел я берег материка, лишь какая-то яркая и узкая полоса, как будто в том месте, чтобы скрепить небо и землю, пролегла лента раскаленного металла. По воде, словно усталые ходоки, бредут суда. Море непрестанно меняет свой цвет — только что оно было серым, потом стало зеленым, синим, дорожки света бегут по нему, и нет, наверное, таких красок, чтобы передать эту живую и вечную красоту.

Дождавшись полной темноты, по узкой тропинке я добрался до соседней скалы. Отсюда хорошо был виден весь маяк. В темно-бархатной оправе ночи он светился, как драгоценный камень: он раскидывал четыре своих луча во все стороны, и они выхватывали из черноты сопки, деревья и далеко, не оставляя следов, уходили в море.

Что бы ни случилось, он должен светить, ибо свет его нужен людям. Хорошо сказал Шандрин:

— Маяки — дело государственное.



ОБ АВТОРЕ

Нежный Александр Иосифович. Родился в 1940 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ. Член Союза журналистов СССР. Работает специальным корреспондентом газеты «Труд». В качестве корреспондента газеты побывал в различных районах Советского Союза. Автор множества статей, репортажей и очерков, опубликованных в центральной и периферийной периодической печати. В нашем ежегоднике публикуется впервые. Сейчас работает над художественно-публицистической книгой для Политиздата и книгой очерков о Дальнем Востоке для издательства «Молодая Гвардия».





 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу