Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1973(13)


ОЛЕГ ЛАРИН

В РИТМЕ ПИНЕГИ

Очерк



Дорога вывела нас с открытого холма в низину, покружилась вместе с ручьем, поплутала в болотистом ельнике, нащупывая самое сухое место, и вдруг, на тебе,— раздвоилась, как река, шагнула в плотную стену вековых сосен, и лес сомкнулся над ее рукавами. Сразу же ударили комары и мошка, потяжелели рюкзаки, у всех разом упало настроение.

Мы уселись у развилки, уверенные, что здесь обязательно кто-нибудь да пройдет. Но время шло, утро сменилось полднем, солнце — дождем, а лес все молчал: ни людских голосов, ни отзвука эха, ни пения птиц.

Наконец в кустах мелькнула выцветшая косынка, показались обутые в галоши ноги, туесок, доверху наполненный крепкими. как репа, сыроежками. И на нас глянули веселые глаза маленькой старушки. Она не удивилась трем путникам — мало ли народу ходит из аэропорта? — и стала выпевать какие-то чудные слова и приохивать:

— Ох, и наробилась я, робята! Ох, и наробилась! Губкити выгубничали, лешаки окаянные, а я ходю, ходю — да все без толку.

— Бабушка, как пройти в Горку? — накинулись мы на грибницу, обрадованные встречей.

— В Горку-ту? — вновь запела старушка.— Дак по слудке, по слудке ходите. Темну-дак раду обойти — тамочки и буде, Горка-та...

— Это направо или налево? — спросил я, столбенея.

— Напра-а-в-о-о?..— как бы вопросом на вопрос ответила старушка. И вдруг сорвалась на такую бешеную скороговорку, будто шишки посыпались с сосен: — Байны да амбары увидите, озадки-то, тамочки кум-от Егор изгородь правит. Мужик-от не-баскящий, лицо в шадринах,— дак он и покажет, где Горка-та... Ну-у-у,— она посмотрела на нас, как на глухонемых,— дойдете-дак?

Мы поблагодарили старушку, схватили рюкзаки и через полчаса вышли к реке. Теперь, можно сказать, мы па месте, а что касается «губок», «слудки» и «темной рады», то это мы вмиг расшифруем, заглянув в книжку «Слово в народных говорах русского Севера», которой предусмотрительно запаслись еще в Москве. Если и она не поможет, то в резерве второй том М. М. Пришвина: лет тридцать пять назад он побывал в верховьях Пинеги, описав ее с обстоятельностью этнографа, и уж наверняка упомянул все эти ядреные словечки и обороты.

«Слудой» оказалось место, на котором мы стояли,— высокий берег. «Наволок» — берег низкий, «губы» — грибы, «байна» — баня, «небаскящий» — некрасивый, неказистый... Только вот «темная рада» осталась таинственной... Вроде бы приятное словцо, ничего страшного означать не может, а ведь обойти ее надо, эту «раду», как сказывала бабка,— значит, есть в ней какой-то скрытый подвох...

Но все обошлось благополучно, и мы вскоре увидели «неба-скящего» кума Егора, мирно покуривающего у своей изгороди, а потом и Ефимово — околок Горки...

С тех пор мне не раз привелось побывать в верховьях Пинеги. Сейчас я шел той же самой дорогой. Шел, как заправский старожил, уверенно лавируя между почти высохшим болотцем, поросшим черной травой, и угрюмо нависшей тайгой. И никакая «рада» не могла бы сбить меня с пути. Более того, я чувствовал себя проводником: приезжие, по всей видимости новички, тянулись за мной от самого аэропорта. Каким-то чутьем они уверовали в мои следопытские способности.

Мы миновали крохотное Ефимово — цепочку старинных островерхих изб с гордо посаженными коньками на крышах — и вышли к реке. Над противоположным берегом нависла глухая стена елей. Под корнями деревьев бесновался перекат, вода неслась вскачь, как расплавленное золото. А ельники уютно дремали в солнечной тишине, и казалось, никакая буря не сможет нарушить их покой.

У нашего же берега течение было тихим, покорным, отсвечивало тусклым перламутром. В этот перламутр погрузились черные силуэты деревенских изб и упруго дрожали на кругах, которые оставляли играющие хариусы. Крылатой тенью простерлись по воде коньки; они словно стремились оторваться от своих стоянок — крыш и тянулись к середине реки, к плесу, готовые взлететь.

Мои спутники подивились, почему это северный человек, суровый с виду, всегда занятый работой, находил время мастерить из дерева столь фантастические существа и ставил их на крышу... Я объяснил как мог. В языческие времена конь считался предвестником счастья. Вода, которую пила лошадь, объявлялась священной. Череп умершего животного укрепляли на крыше, чтобы он отгонял от жилья злых духов. Однако магическое значение, которое приписывали коню, постепенно выветрилось из крестьянского сознания. Коньком стали называть верхний стык стропил и скатов, которые держали крышу, или верхнее бревно под кровлей. Концы этого бревна обрабатывали по традиции в форме лошадиной головы. Поэтическое объяснение этому символу дал Есенин: «Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу, уподобляя свою хату под ним колеснице...»

Трона то утопала в зарослях ивы, то взбегала на высокий берег, то скатывалась в ромашковую пойму, и вскоре открылась Горка — центр леспромхоза, речной порт (весной), аэропорт, самый крупный населенный пункт в верховьях Пинеги.

В деревню вошла странного вида процессия. Впереди, то и дело оглядываясь и смеясь, бежали местные ребятишки. За ними измученные долгой ходьбой плелись под тяжестью рюкзаков пассажиры из аэропорта (и я в их числе). По бокам колонну сопровождали сбежавшиеся со всей округи бездомные псы — помесь северной лайки и дворняжки. Они не лаяли, не ластились к людям, не просили подачки и бежали, видимо, из одного лишь любопытства. Овцы и козы, которые шли следом, наоборот, жадно обнюхивали карманы, баулы, и в конце концов пришлось достать немного хлеба. Процессию замыкал древний, высохший дед, у которого мы «отбили» доверчивое стадо, и теперь он обвинял нас во всех смертных грехах. Навстречу шел Николай Сергеевич Федосеев, председатель сельсовета. Он узнал меня и, протягивая руку, с улыбкой старого знакомого сказал:

— Что, опять наших старушек будете записывать?





КОЕ-ЧТО О СТАРИНЕ

Я уже привык: этой фразой меня встречали во многих деревнях Пинежья. Иногда ее можно расшифровать так: «Какая вам охота шастать по нашим весям и собирать всякую рухлядь? Мы давно не пашем Андреевной *, не знаем мотовила и кресала. Бабы наши не носят ни повойников, ни сарафанов, забыли свадебные причитания и заговоры. Жизнь давно ушла вперед. Зачем же копаться в старине?»

* Старое название сохп.

Это суждение (или, вернее, осуждение) вполне попятно. Каждое лето, едва схлынет высокая вода, на Пинегу устремляются десятки всевозможных экспедиций. Пинежье в какой-то мерс законсервированная старина. Отсутствие железных дорог, непроходимая тайга сделали его чем-то похожим на осколок Древней Руси. Черными неприступными крепостями высятся над рекой рубленные еще в прошлом веке избы. Тесными рядами стоят за околицей амбары на «курьих ножках», скрипят колодцы-журавли. По реке скользят «осиновки» — лодки, похожие па славянские челны, с высоко вскинутыми носами...

И вот этнографы, фольклористы, диалектологи, архитекторы и искусствоведы наводняют местные деревни и села в поисках древних сокровищ. Эти сокровища — напевный пинежский говор, сохранивший в значительной степени черты новгородского наречия XV — XVII веков; протяжные и грустные, как плач осеннего ветра, северные песни; лихие скоморошины, затейливые частушки, древние былины о богатырях земли Русской; «зело дивные», по слову летописца, церквушки и часовенки, притулившиеся на лесистых угорах... У некоторых жителей до сих пор хранятся книги с металлическими застежками XVII — XVIII веков. А на пожилых женщинах, особенно в праздник, можно увидеть кокошники с переливами парчи, домотканые сарафаны с прихотливым узором по синему фону.

Старина уходит, забывается, уступая место новому. Современная жизнь с ее телевидением и автострадами, железными дорогами, газетами и аэропортами все стремительнее врывается в последние «медвежьи углы», стирая следы прошлого. Но при этом могут навсегда кануть в Лету следы Древней Руси, которые еще сегодня придают Пинеге столь неповторимый колорит. Вот почему ученые торопятся. Завтра не будет того, что увидел ныне. Ученые переезжают из деревни в деревню, ходят из дома в дом. Северяне хоть и привыкли к экспедициям, но относятся к ним норой иронически. На «списывающих» и «собирающих» смотрят иногда как на людей, которым некуда девать свободное время. Причина этой иронии понятна: собиратели в большинстве своем не вышли из студенческого возраста и приезжают сюда «отбывать» летнюю практику...

Многие из них не очень-то церемонятся с деревенскими обычаями и, случается, просто вредят науке, разрушая атмосферу доверия и сердечности, без которой собирательство теряет всякий смысл. Я уже не говорю об отдельных самостийных налетчиках — попросту барыгах от искусства, которые клянчат у старых женщин завалявшиеся иконки.

— Что, опять наших старушек будете записывать? — Федосеев улыбаясь смотрит мне в лицо. Ударение на слове «старушек» сделано им не без тайного умысла.

— Не буду, Николай Сергеевич, не буду.

— Что так? — восклицает председатель, продолжая игру.— Может, на прялки потянуло, признавайтесь?

— И прялок собирать не буду. Федосеев удивлен и немного разочарован.

— Хочу написать об охране природы,— объясняю я,— проехаться по всей Пинеге. А для этого мне нужен рыбнадзор.

— А, по делам, значит.

И на лице председателя сельсовета одобрительное выражение.

Я немного покривил душой, сказав, что приехал по делам охраны природы. И хотя журнал, выдавший мне командировку, преследовал именно эту цель, я, однако, не собирался ограничивать себя. Пинега многообразна, и с каждой новой поездкой понимаешь это все больше и больше. Я собирал здесь материалы о жизни сказительницы Кривополеновой, записывал местный диалект и фольклор, интересовался бытом охотников-промысловиков и каждый раз уезжал с Пинеги с ощущением чего-то несделанного. Нечто неуловимое, но важное ускользало от меня, и этим «нечто» была, наверное, сама Пинега.

Внешне цивилизация обошла ее стороной — ни железной дороги, ни каменных домов. Московские газеты приходят на третий-четвертый день. В распутицу северный житель отрезан не только от райцентра, но и от соседних деревень... Бесспорно, Пинежье изменилось в последние годы, увеличилось население, вырос его экономический потенциал — это видно и без цифр. Но первое впечатление таково, что жизнь здесь течет степенно и размеренно, как часовой механизм, заведенный много веков назад. Кажется, что пинежане давно смирились с прилипчиво-обидным словом «захолустье» и даже не прочь пошутить, позубоскалить на этот счет.

Но, конечно, жизнь здесь такая же, как и всюду в нашей стране. В лесу работают трелевочные тракторы, вывозящие древесину. Рокочут в небе воздушные такси — вертолеты. Сквозь глухую тайгу прокладывают тропы геологи и геофизики: подземные кладовые Пинежья таят миллионы тонн ценного минерала — целестина, миллиарды тонн гипса. Предполагают — и не без основания — нефть и газ. Полным ходом идет строительство же-лезной дороги, которая соединит Пинегу с другой северной рекой — Мезенью...

...В простоте окружающего очень трудно найти что-нибудь редкостное, выдающееся, и если искать это «что-нибудь», искать только одно, то опять пройдешь мимо главного. Мне кажется, иногда очень важно просто посидеть, просто посмотреть, послушать, вглядеться в лица, поразмышлять. К тому же лодка, как я заметил, весьма располагает к этому. Пейзажи берегов, мерный шум воды настраивают на особый лад. Я понял: Пинегу открывать нельзя, Пинега должна открыться сама...



БЕРЕНДЕЕВА ЧАЩА

Северные реки, как правило, берут свое начало из мхов. Едва крохотный родник успеет пробиться наружу, как его сразу же накрывает лес, таежный бурелом, и вода долго бежит, невидимая для глаз. Постепенно родник крепнет, мужает, набирая силу от ручьев, и наконец взрывает толщу мха и корни деревьев. Освобожденная вода устремляется вперед, затопляя болотистые низины и мелколесье, и, когда она найдет себе русло, тайга расступится перед ней, подарив берега...

Наверное, так рождается и Пинега — самый крупный приток Северной Двины. Географический справочник сообщает: «Река Пинега — длина 779 километров... одна из самых прозрачных северных рек... Притоки — Явзора, Сура, Выя... Судоходство от устья реки Покшеньги... Многочисленные рукава... Весной — громадная ширина в низовьях... На реке около 300 деревень и сел...»

В этих сведениях много любопытного. Но о них почему-то забываешь, когда садишься в лодку и река несет тебя сквозь уютные ельники, мимо красных и белых берегов с черными провалами пещер, от одной лесной избушки к другой. Редкая моторка, редкая деревенька встретятся на пути. II только кукушка будет отсчитывать время и расстояние.

Пинега издавна живет лесом. Далеко, на сотни гектаров, простерлись спелые боры-зеленомошники и беломошники, где большими стадами пасутся дикие олени. Зимой в этих лесах заготавливают древесину, а ближе к весне ее свозят к берегам маленьких речушек, впадающих в Пинегу. Лес сплавляют до Северной Двины, буксиры ведут по ней огромные плоты в Архангельск, на лесопильные заводы. На Пинеге я видел отменную древесину — кондовая, в обхват сосна; на белой зачистке стоит буква «К» — корабельная.

Между прочим, в нашем обиходе с некоторых пор слово «кондовый» приобрело отрицательный оттенок, стало синонимом дремучей отсталости, невежества. А ото далеко не так. В своем первородном значении слово это имеет самый положительный смысл: «конда» — боровая, с красноватым отливом сосна, выросшая на песке, незаменимый строительный материал.

Могучей медноствольной красавице подивились даже мои спутники — егерь Геннадий Максимович Думин и инспектор рыбнадзора Семен Иванович Ягушкин, люди, выросшие на Пинеге и исходившие не одну сотню километров по здешней глухомани. Их трудно чем-либо удивить.

— Такого дерева уже не сыщешь,— говорит Думин, показывая на проплывающую «конду».— Такие только в Чаще растут...

Чаща! Может быть, он оговорился?.. Неужели та самая сказочная Берендеева чаща, воспетая еще Пришвиным?!

— Да, та самая,— буднично объясняет Думин, не понимая моего восторга.— Если доплыть до устья Илеши, а там по реке Коде подняться к ее истоку и перейти глухой сузем, то будет речка Порбыш. 13 Вашку она пала... Там и стоит Чаща.

М. М. Пришвин побывал в Чаще в 1935 году и описал этот удивительный уголок русской природы. Очерк «Северный лес» был опубликован в горьковском журнале «Наши достижения», вошел в полное собрание сочинений писателя.

«Лес там — сосна за триста лет, дерево к дереву, там стяга не вырубишь! — приводит Пришвин слова одного местного охотника.— И такие ровные деревья, и такие частые! Одно дерево срубить нельзя, прислонится к другому, а не упадет. Вот какая чаща!..»

Можно только удивляться отваге замечательного певца русского леса, который на седьмом десятке лет отправился в такое рискованное путешествие. Прежде чем добраться сюда, он плыл против течения тремя вздувшимися от половодья реками, многие километры шел пешком сквозь непролазную тайгу. Но то, что открылось его взору, целиком оправдывало и риск, и опасности. Медными колоннами, как исполинские свечи, стояли в сумрачном лесу мачтовые сосны. Где-то высоко-высоко ветер играл их вершинами, а внизу было тихо, так тихо, что слышен был каждый шаг.

«Когда мы подняли глаза наверх,— писал Пришвин,— то увидели на каждом гигантском дереве зачистки топором, и на этом белом зачищенном кусочке было обозначено буквой, какой это сортимент: А — значило авиация, К — корабельные мачты, О — особого назначения...» Славно потрудилась Берендеева чаща в годы Великой Отечественной войны. Она поставляла фронту «конду» и другие ценные породы дерева, которые шли и в авиацию, и на флот. Жив заповедный лес и поныне. Но рубить его без особо важного дела строго запрещается...



КОРОТОК СЕМУЖИЙ ВЕК

Мои спутники молчаливы. Думин называет меня на «вы» и непременно но имени-отчеству, хотя я моложе его почти наполовину. Ягушкин вообще почти не раскрывает рта, но на мои редкие вопросы отвечает подчеркнуто вежливо и корректно.

Вежливость, учтивость — отличительные признаки северян. Не зная вас, они первыми здороваются с вами, но на большее их не хватает. Это не боязнь и не подозрительность, просто такой уж у них характер. Кое-кто объясняет это воздействием природы. Угрюмые леса, безлюдье, вековая тишина и работа, работа до кровяного пота — так проходили века. Молчаливость, погруженность в себя стали так же привычны, как и мозоли на руках. Но если вдруг северянин вымолвит слово, пообещает вам что-нибудь — уж будьте спокойны: дело сделает наверняка...

Семен Иванович Ягушкин выводит лодку из фарватера и направляет ее то к шумному порогу, то к черной бездонной яме, то к широченному плесу. Он внимательно разглядывает дно реки, будто ищет разгадку одному ему известной тайны. Сквозь толщу воды видно, как мечется в панике разная мелочь. Ерши, ельцы, плотвички — все разбегаются по сторонам.

Но вскоре тайное становится явным. Поверхность реки у плеса упруго заволновалась, задвигалась — так работают мускулы под холщовой рубахой молотобойца,— и вскоре я увидел светлые дорожки на дне. Они извивались, исчезали и снова появлялись.

— Семга! — крикнул Ягушкин, сильно волнуясь.— Идет семга!

Светлые дорожки на дне — так называемые притирыши, объяснил мне Думин. Когда семга идет по дну, она срывает ударами плавников тину с камней, и те светлеют, образуя нечто вроде дорожки. Этими притирышами морская путешественница извещала нас о своем возвращении на родину.

Живет семга в море, но родина ее — пресные воды, тихая, прозрачная заводь с песчаным дном. В море эту рыбу не поймаешь: рыбацкие тралы не проникают в глубины, которые облюбовала семга. Зимой в море она кормится, набрасываясь на беззащитную сельдь, в море нагуливает вес. А весной или в начале лета, повинуясь извечным инстинктам предков, семга возвращается домой. Возвращается в ту самую заводь, где когда-то появилась на свет оранжевой икринкой.

Преодолевая тысячекилометровые расстояния, сильное течение, мели, перекаты, нередко перепрыгивая преграду, рыба находит родное пристанище и живет здесь все лето и часть осени. В сентябре — октябре происходит икрометание. К этому времени серебряное платье семги становится тусклым, чешуя врастает в кожу. Это уже не семга, считают рыбаки, а лох. И мясо у лоха не красное, закатное, а бледно-розовое, на вкус сухое и жесткое.

Но вот наконец наступает период нереста. Самка выбирает тихое, укромное место. Она становится против течения и, быстро работая плавниками, начинает зарываться в песок или гальку. Вода под ней бурлит, клокочет, и через некоторое время из-под хвоста рыбы выкатываются крошечные оранжевые горошины — икринки. Они будут лежать здесь до весны, пока большая вода не размоет коп, и тогда из икринок вылупятся маленькие семужки. Лет до двух-трех они будут жить дома, в пресной воде, оставаясь все время с палец величиной. А потом вместе с большими рыбинами уйдут в море и там, на просторе, на богатых пастбищах, превратятся во взрослых особей.

После икрометания семга становится настолько слабой, что еле держится на воде, еле шевелит плавниками. Течение сносит ее в море. Стукаясь головой о камни, с кровоточащими ссадинами, идет она через шумные речные пороги и перекаты, чтобы попасть в спасительную морскую пучину. Если рыбе повезет — море восстановит потерянные силы, и она сможет еще раз вернуться на родину если не повезет — семга станет легкой добычей хищных рыб.

Подсчитано, что из десяти тысяч икринок, которые оставляет семга во время нереста, выживает не более восьмисот.

— А сколько взрослых рыб получится из этих десяти тысяч? — спрашиваю я Ягушкина.

— Не более двадцати,— говорит он, подумав.— И этим двадцати уготована такая же судьба, как и их родителям. Короток сему-жий век!

Светлые дорожки на дне то появляются, то исчезают. Разбегается в стороны речная молодь, уходит в глубину налим, становясь неподвижным, как камень. Хищная щука спешит укрыться в прибрежной осоке. Так бывает всегда, когда идет семга. До чего же хочется увидеть ее сейчас — серебряное рыбье тело в розовых и золотистых пятнах с оранжевой каймой у плавников!..

Думая и Ягушкин словно угадывают мое желание.

— Вы когда-нибудь наблюдали семужьи пляски? — спрашивает меня егерь, хитро улыбаясь.

Я улыбаюсь в ответ, думая, что он шутит.

— Смотрите!

Ягушкин решительно глушит мотор, а Думин стучит гаечным ключом по железной обшивке лодки.

Сильный всплеск хвостом — и над водой, в брызгах и пене, взлетело гибкое стремительное тело. Это было как по заказу. Примеру первой семги последовали еще две, а потом началось... То тут то там серебряными молниями прочертили реку прыжки могучих рыбин. Мы не отрываясь смотрели на эти воздушные пируэты.

У семги наступило время свадебных игр. Сгибаясь кольцом и подпрыгивая высоко вверх, рыбы резвились как дети — открыто, самозабвенно, не страшась людей...



ЗА ПОВОРОТОМ ПОВОРОТ

Почему-то здесь принято ругать Пинегу. И коварная она («То так повернет, то эдак — попробуй, приноровись!»), и мелководная («У Горки я ее вброд перехожу»), и семгой нынче не балует («Рыбка-та в ручьях прячется»)... А река делает свое дело: кормит и поит людей, связывает их с миром, воспитывает характеры.

...Левый берег круто взбирается вверх и, заслонив солнце, хмуро щетинится елью, сосной... Правый отвечает крохотной деревенькой, притулившейся среди белых березок, похваляется рослой заливной травой со свечами иван-чая... Левый не останется в долгу, обязательно выкинет какое-нибудь коленце. Так и есть: «прогнал» с себя всю зелень, обнажился раздольным плесом, на километр, и теперь пленяет плавной, торжественной мелодией поворота... Чувствуя свою слабость, правый тускнеет на время, меркнет: еловая глухомань однообразна, глаз не радует,— а потом как выстрелит буровой вышкой, как подпрыгнет причудливой скалой или разольется такими просторами, что и слов не отыщешь.

Пинежские деревни — под стать берегам. Финско-чудские названия селений чередуются с русскими: на одной стороне Сарчема — на другой Мокшаново, на одной Усть-Выя — на другой Хорнема. на одной Кеврола — на другой Церкова Гора и т. д. Историк В. О. Ключевский объяснял это чередование тем, что русские колонисты, заселяя чудские деревни, сохраняли их прежние названия. Что же касается русских названий, то поселенец предпочитал основательность, тяжеловесную затейливость... Карпогоры. Пильегоры, Чешегоры, Матигоры, Веегоры, Шеймогоры. Есть Труфанова Гора, Высокая Гора. То и дело встречаются Горка, Горушка, Холм... Можно подумать, нет более гористого края в Стране, нежели Пинежъе. Однако вокруг стелется плоская, будто укатанная и засаженная лесом, равнина. «Гористые» названия произошли от того, что древние новгородцы всегда отыскивали для жилья самые высокие места в округе. И пусть «гора» возвышалась над горизонтом на каких-нибудь пять-шесть метров — что же делать, если нет выше? И еще они искали «гору» потому, что там нет болота, там сухо.

Через каждые пятнадцать — двадцать километров нам встречаются маленькие избушки, они предназначены для сплавщиков леса, рыболовов и пастухов. Увидев нашу лодку, выйдет из такой избушки человек и станет расспрашивать: куда, мол, плывете, зачем и почему... Иной раз мы успеваем наговориться вволю, а если время позволяет, то и на берег сойти. Люди здесь гостеприимные, открытого, доброго нрава, и одно удовольствие — посидеть с ними у костра за кружкой чая, поговорив о житье-бытье, о погоде (на Севере это совсем не праздная тема), о рыбацком счастье. И снова лодка, снова кукушка и через пятнадцать — двадцать километров новая встреча.

Время близилось к полуночи, и Ягушкин сказал: «В Макарах заночуем...» Что такое летняя полночь на Севере? Море кроткого, все пропитывающего света. Кажется, солнце лишь отлучилось на минуту, не ушло за кромку лесов, а вселилось в деревья, кусты, реку. Нуда ни посмотришь, нет ни единой тени — все излучает свет, мягкий и успокаивающий.

Лимонно-розовая дорожка на воде упирается в отвесный берег. Внизу варят уху деревенские ребятишки, смеются, обсуждая вечерний улов. Рядом их моторки, уткнувшиеся в песок. А наверху у самого обрыва стоит покосившаяся, в зеленых заплатах мха часовенка. Это мне так показалось, что часовенка; на самом деле — нечто среднее между часовней, старообрядческим скитом и охотничьей избушкой. Согнувшись смотрит она вниз, на чистую бесшумную реку. Фундамент ее наполовину повис над обрывом, обнажая черные, сгнившие бревна, и трудно сказать, какие силы удерживают ее на земле.

Плотным мохнатым тыном поднимаются за избушкой ель и ольха. К дверям не подступиться — заросли крапивы и цветов иван-чая. Крыша не из досок, а из толстых, в два наката, жердей, устланных обветшавшей берестой. Бревна как бы впечатались друг в друга, спеклись, и трудно поверить, что когда-то они были жиг вым деревом. Сморщенная, на ржавых петлях дверь чуть приоткрыта.

Мы входим внутрь. Чего тут только нет! Уголок средневековья, никоновщина... Три-четыре облупившихся, в дождевых потеках иконы — «богов» почти не видно; груда цветных тряпиц, брошенных как попало; истлевшие, обгрызанные мышами сарафаны, полотенца, хоругви; ломти зеленого, почти каменного хлеба. В ржавой консервной банке свалявшиеся, пыльные рубли и трешки дореформенного времени, церковные свечи...

А рядом с часовенкой расцветает черемуха, розовых цветов вокруг видимо-невидимо. С берега доносится песня: «А мне мама целоваться не велит...»

В былые времена эта избушка служила местом отдыха, стоянкой, где можно было найти не только хлеб и спички, но и божью благодать. А теперь ее забыли верующие, обходят стороной охотники и сплавщики леса. Кому она нужна?..

Думин уверяет, что через год часовенки не станет: ледоход и половодье еще сильнее размоют берег, и избушка рухнет в реку. Наверное, так оно и будет. Напоследок я фотографирую ее, и мы плывем дальше.



МАКАРЫ

Макары — изба, где нам предстоит заночевать. Названа она по имени ручья, который неподалеку впадает в Пинегу. Прежде я никогда не ночевал в Макарах, даже не слышал о существовании такого жилья, но это неважно. Почти все избушки на реке мастерились двумя-тремя плотниками, отразившими в архитектуре жилища исконную простоту леса и топора. Побывав в одной избушке, можно с уверенностью судить о всех остальных, ибо разницы между ними, за редким исключением, нет никакой. Двадцать хлыстов на стены, десять на потолок, пятнадцать на все остальное,|две недели работы топором. После этого избушка обрастает березками, стоит десятки лет, а то и больше, и на многие километры люди знают об этом жилье и говорят о нем так же, как москвичи о каком-нибудь переулке в районе старого Арбата.

Внутри помещения — сработанный из толстых досок стол, запас сухих дров, два-три деревянных топчана (иногда даже кровати с металлической сеткой), на полках — хлеб, соль, чай, спички. Несомненное украшение жилища — большая печь, которая стоит обычно посередине. Стол — своего рода книга записи имен постояльцев. Глубокие борозды букв покрывают всю его площадь и грозят перекинуться на стены. Отмечаются в основном люди «цивилизованные», из городов: имен местных жителей почти не встретишь.

В прошлом году дождь запер нас в такой избушке на трое суток, и это было прекрасное время. Еды, правда, не хватило, но что за беда. На полке я нашел десятилетней давности подшивку «Огонька», и, ей богу, никогда чтение не доставляло мне такого удовольствия. Внизу, под обрывом, шумела река, накатывая на берег рваные клочья пены, уныло шелестел дождь по крыше. Под ударами ветра изба скрипела, словно жаловалась на свою старость, а за теплой печкой пел сверчок.

Изба оказалась занятой. Это мы увидели еще издали: в дверях избушки стоял человек и смотрел на приближающуюся моторку, а мы смотрели на него... Это продолжалось до тех пор, пока наша лодка не ткнулась в песчаный берег, и тогда Ягушкин крикнул:

— Ты ли, Александр Осипович?

Среднего роста круглолицый старик с готовностью кивнул и вышел нам навстречу.

— Вот кстати-то, а у меня чай поспевает.

Он помог нам выгрузиться и без лишних расспросов проводил в избу.

По тому, как легко и споро орудовал он топором, как подбрасывал дрова в печку, как отвечал на вопросы Думина и Ягушкина. я понял, что это один из тех людей, которые никогда и никуда не спешат, больше отмалчиваются, делают все основательно и прочно. Ведь на скорую руку да на крик северную природу не возьмешь, не осилишь. Топор как бы вливается в его широкую ладонь, обретая в ней плоть и кровь. Полено повинуется каждому его удару, делается податливым и послушным... Наверное, так держали этот топор его деды, прадеды и те лихие новгородцы, что первыми пришли на берега Пинеги. И наверное, эти веками размеренные движения перешли по наследству к его детям и внукам.

Я глядел на старика и пытался представить себе древнего русского человека, который среди нехоженой тайги, зверья и гнуса поставил себе избу. Трудная участь выпала на его долю. В древних местных памятниках постоянно встречаются имена потопших, древом убиенных, зверем растерзанных, демоном уведенных. Но еще больше бедствий испытывал он, когда вступал в поединок с лесом для добывания хлеба насущного. Кто видел пашню в лесу, так называемые расчистки, или лядины, тот поймет силу и упорство северного крестьянина. Ранней весной он выбирал в тайге место под пашню и рубил все подчистую. Но лес сопротивлялся, упорствовал. Стоило вырубить одну полоску леса и приняться за другую, а первая уже начинала зарастать. Жгли деревья, выкорчевывали, но лес отступал неохотно. Так получалась пашня...

После чая Александр Осипович разговорился: плыл он днем за дровами, плыл тихо, торопиться некуда — и вдруг заяц. Сидит на бережку и лапки чистит. Шкурка чистая, будто отутюженная, так и играет на солнце, а ушки окантованы черным с коричневым — очень модный заяц. Подплыл к нему старик, камнем достать можно, а серому хоть бы хны — не боится, отвык от человека. Крикнул старик, взмахнул рукой, пора бы зайцу струхнуть и убраться. А он только ушками поводит и травкой похрустывает. Вот сатана!.. Посмотрел он на человека, уразумел своим заячьим умом, что не сдобровать ему, если тот разозлится, и ушел. Не убежал, не дал стрекача, а именно ушел — лениво так, вразвалочку, то и дело останавливаясь перед вкусной травкой...

А потом пошли истории о встречах с медведем, и после каждой такой истории Александр Осипович показывал нам «медвежьи автографы» на руках и ногах и тяжко вздыхал: скучно, мол, живется нынче на Пинеге, скучно — гуляет зверь по тайге, озорует, а стрелять запрещено...

Горячий чай и избяное тепло сделали свое дело: потянуло в сон. Мне хотелось порасспросить старого охотника, задать ему кучу вопросов, но язык уже не слушался. В полусонном сознании осталась его просьба: показывая на мой фотоаппарат, старик говорил, что хотел бы сняться на память; сыновья и внуки живут далеко, и надо бы послать им карточку, а ехать в райцентр накладно, да и дел невпроворот; вот бы корреспондента попросить...

Но «корреспондент» уже спал.



ПРОЗЕВАЛ ЧЕЛОВЕКА!

Проснулся я от того, что кто-то жаркой рукой водил по моему лицу. Это было солнце: сквозь оконные стекла оно подобралось к моему изголовью и пекло совсем не по-северному.

За столом сидели Думин с Ягушкиным и разливали по мискам дымящуюся уху. Уха была утреннего улова, двойная, густо наперченная — огонь, а не уха. Втроем мы уписывали ее за милую душу.

— А где же Александр Осипович? — спросил я.

— Уехал старик,— сказал Думин, отправляя ложку в рот.— Хотел вас разбудить, чтоб вы его «щелкнули», да пожалел. Очень уж сладко спали!

— Губин — старик деловой, неугомонный,— добавил Ягуш-кин.— Рыбы нам наловил, а сам укатил. Ветер под ним ходит...

— Губин? — Я чувствовал, как покрываюсь потом.— Так это был Губин? Из деревни Ручей?

— Точно!

Думин и Ягушкин отложили ложки и недоумевающе переглянулись.

Вот она, судьба! Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь... Прошлым летом я охотился за этим Губиным, разыскал его деревню, но самого старика не застал: он уехал в лес. А вчера ночью Губин будто специально поджидал меня в Макарах, рассказывал о зверье, а я не только не сфотографировал его, но не спросил даже фамилии.

Губин, без сомнения, личность примечательная, но, чтобы убедить в этом читателя, нужно снова вернуться к Пришвину, к его поездке в Чащу в 1935 году.

«У пекаря перед нашим отъездом собрались на совет все начальники — надо было решить, кого из работающих на сплаве отправить с нами по Коде (приток Илеши, впадающий в Пинегу.— О. Л.). Требовался очень сильный человек. Кода из всех здешних речек самая быстрая и порожистая. Выгрести против течения невозможно и впритычку до крайности тяжело. Названо было несколько кандидатов, очень сильных сплавщиков. Но когда я сказал, что, кроме силы, проводник должен быть хорошим охотником, то из названных остались только двое — Александр Губин и Павел Лушин. И когда я прибавил, что человек этот должен быть речистым, то Лушин вовсе отпал, а про Губина мнения разделились: завлесопунктом говорил, что за пять лет работы с ним на сплаве ни одного слова от него не слыхал, а Ягушкин (дальний родственник моего спутника — О. Л.) слышал не раз и, главное, знал, что если хорошенько его попросить, то он может все сделать и говорить тоже, наверное, может...

— Вот это прекрасно,— обрадовался я и высказал последнее свое условие: хотелось бы, чтобы человек был все-таки и хороший...»

Вскоре путешественники с проводником сели в стружки и, отталкиваясь длинными шестами от берега, поплыли против течения навстречу Берендеевой чаще... В пути писатель размышляет:

«Теперь все зависит от Губина: тут ведь большие поэты не ездили, как в Крыму или на Кавказе, и нельзя, как в долине Араг-вы, вспоминать Демона — тут скромный местный человек, неведомый поэт со своим фольклором, со своей устной словесностью является единственным ключом к тайнам природы. Заговорит Губин или останется только двигателем? По виду его можно думать, что он будет молчать: лицо круглое, курносое, в глазах выражение скромного достоинства, как бывает всегда у очень сильных людей, и сверх этого, кажется, требовать ничего и нельзя.

Чтобы упираться в землю веслом, мы должны держаться берега, и я, рассматривая берег, вижу знакомое мне по всем весенним рекам явление: трясогузка бегает у края воды, и остается от нее на песке грамотка. Вот разве на этом испытать Губина...

— Александр, как это ты понимаешь?

Губин смотрит на большую страницу, исписанную лапками трясогузки, и отвечает деловито:

— Сию минуту, эту книгу я прочитаю.

После того он ловким движением вводит лодку в маленькую бухточку, припирает веслом и, вдумываясь в иероглифы на песке и как бы вслушиваясь в себя, готовится к ответу... Говорит он своими северными короткими фразами, с полувопросом на самом последнем слоге:

— Илеша и Кода — две сестры
На Илеше вода сильно сбежала.
Оттого Кода сильно спешит,
а птичка бежит у воды.
И у птички маленькие лапки,
и на песке от лапок дорожка.



Утром птичка написала, вечером птичка написала пониже. На другой день — еще ниже. И у птички стала целая книга оттого, что Кода спешит, Кода догоняет сестру свою Илешу.

Ответив на мой вопрос, Губин быстро выводит лодочку из бухты и как ни в чем не бывало начинает дальше подпихиваться, избегая встречи с бревном. Петя (сын писателя — О. Л.), еле удерживаясь от смеха во время всей церемонии ответа Губина, усиленно мне моргает, чтобы я больше не спрашивал, а то ведь так мы никогда не доедем...

Первое время я думал даже, что очень просто говорить как Губин, но мы потом с Петей стали пробовать так между собой говорить, и выходило у нас очень неважно: очевидно, первые удачи были под влиянием Губина».

Они плыли среди глубинных заломов: вековые деревья, падая в воду, преграждали путь, и нередко лодки застревали в этом буреломе. Не лучше было и в лесу: еловые сучья кололи глаза, нога проваливалась в сыром мху, встречались болота. А тут еще тяжелая поклажа, и пот застилает глаза, и конца пути не видно. Трудное было путешествие... Александр Осипович Губин понимал эти трудности и, выпевая на коротких привалах свои «былины», возвращал путникам потерянные силы.

«...Так за разговорами незаметно добрались мы до Каргавы (приток реки Коды), и все, что нес с собой Губин, мы оставили в клети охотника себе на запас, даже не замкнув клети. С этого места Губин должен был вернуться, но я думал — он еще отдохнет, пообедаем вместе, чаю попьем: человек-то уж очень хорош, жалко расстаться. Но когда Губин, уложив вещи, вылез из клети и я сказал ему «спасибо!», он понял, что я за все «спасибо» сказал, что слова мои были последние. Он повернулся и пошел, и мы не скоро только поняли, что он совсем ушел.

— Какой хороший человек! — сказали мы...»

Вот какого человека прозевал я!



ОСЯТКИНО

У лесопункта Осяткино мы расстаемся: здесь граница Горковского участка рыбоохраны, и Думин с Ягушкиным должны: возвратиться домой. Мы сидим на высоком берегу и молча ожидаем начальника лесопункта. Теперь все зависит от него: если даст лодку — завтра вечером я буду в деревне Нюхча, если откажет — значит, «загорать» мне здесь несколько суток или спускаться вниз собственными плавсредствами.

В этом транспорте я кое-что смыслю: три-четыре толстых сколоченных скобами бревна — достаточно прочное судно для передвижения по реке. Оно, правда, не гарантирует от насморка или холодного купания, но плыть можно. Требуется совсем немного усилии, чтобы двигаться чуть быстрее течения. Если скорость Пинеги в это время около двух с половиной километров в час, то, отталкиваясь шестом или багром и не выходя из фарватера, можно достичь четырех километров, а то и больше. Конечно, если в пути не нарвешься на порог...

Но вот и сам начальник. Невысокий и вроде бы неприветливый мужчина крепко жмет мне руку, словно определяет по рукопожатию, кто я, что я и по какой надобности оказался здесь, в Осяткине. Выясняется, что сейчас свободной моторки нет и неизвестно, когда будет; рад помочь — да нечем.

— Заночуйте-ка,— говорит начальник лесопункта, пряча глаза,— а там посмотрим...

Но Думин и Ягушкин на страже моих интересов.

— Как это нет? — медленно закипает егерь.— Говорят, мужики в Прость плыть собрались — стога ставить. Как это нет?! Человеку помочь надо! Ему плыть далеко!

— Ну дак с мужиками и договаривайтесь!

Мы идем высоким берегом в поселок, и начальник лесопункта идет с нами. У крайней избы Думин останавливает белобрысого паренька в телогрейке — это один из тех, кто собрался в Прость.

— Когда? — в упор спрашивает его Думин.

Паренек явно темнит, переступает с ноги на ногу, и все время на начальника посматривает, что тот скажет. Но начальник безмолвствует.

— Собрался намедни,— говорит паренек,— да дождь остановил.

— А завтра утром поплывешь?

Снова выразительный взгляд на небо и на начальника.

— Да вроде того.

На том и договариваемся.

Ягушкин озабоченно поглядывает на часы: «Все сроки вышли». Жаль прощаться с людьми, с которыми прожил почти трое суток и к которым уже привык! Мои недавние спутники заводят мотор, мы наскоро обнимаем друг друга, и их лодка исчезает за излучиной.

...Осяткино — поселок удивительно чистый и компактный. Все его улицы сбегают либо к реке, либо упираются в наполовину вырубленную тайгу, где среди выкорчеванных пней раскинулись огороды, либо расходятся большими и малыми дорогами, что ведут к лесным делянкам. Далекий рокот трелевочных тракторов из лесосек сливается с гулом моторок на реке, но после таежного безмолвия этот шум даже приятен, ибо приобщает тебя к жизни и работе.

На крутом песчаном угоре сошлось домов пятьдесят, и почти у каждого свой палисадник. Для северных селений это большая редкость. Северный житель не любит деревьев под окнами — так уж сложилось веками. Если в средней полосе приятно встретить зеленые кустики, то на севере, где кругом леса, открытое место — радость для глаза. «Бесконечные леса утомляют»,— сказал мне один учитель-старожил... Однако новые поселки, созданные по берегам Пинеги, ломают старую традицию. Почти у каждого дома можно встретить кусты черемухи, березу, лиственницу.

Осяткино заперто со всех сторон тайгой и несудоходной рекой— в распутицу бывают перебои со снабжением. Привыкнуть к этому трудно, да и невозможно. Поэтому жители поселка стремятся так обставить свой быт, чтобы оторванность ощущалась как можно меньше. Здесь редкая семья не имеет моторной лодки, редкий дом без антенны. В свободные дни — рыбалка, охота. В поселке прекрасный детский сад и ясли, библиотека, клуб, магазины.

Столовая, куда меня привел начальник лесопункта, сияет чистотой. Время позднее, повариха собралась домой, но, узнав, что я из Москвы, вновь разводит огонь. Вскоре на столе появляются шаньги, салат из свежей капусты, свиная отбивная и... пиво. Литровая банка густого янтарного пива.

— Такого, небось, никогда не пивали? — смеется повариха.

Да, такого пива уже нигде больше и не встретишь. А упоминается оно еще в былинах. Помните, у Микулы Селяниновича? «Пива наварю, гостей созову...» Древний напиток славян-язычников!

Пиво ядреное, холодное, приятное, но безалкогольное. По вкусу немного напоминает квас... Раньше, в старинный праздник «канун», его готовили всем селом. Каждый двор давал два-три фунта ржаной муки. Избирались жёнки-пивоварки, они варили коммунальное пиво на открытой лужайке. Разносили угощение в братинах — больших медных ковшах... Теперь «канун» уже не празднуется, а обычай варить пиво кое-где остался.

Мы разговорились с поварихой. Я показал ей журнал, где напечатал свой очерк о прошлогоднем путешествии на плоту по Пинеге, несколько фотографий. На одной из них — высокий осят-кинский берег, стайка ребятишек с удочками в руках.

— Узнаете?

Никогда не думал, что это плохонькое полуразмытое изображение вызовет такой эффект.

— Ой, да это ж Минька, соседский мальчик! А это сын Азы... Володька, Шурик... А мой-то где? Чего ж моего-то не сняли?!

Когда я пришел в Дом приезжих, меня уже поджидали. С десяток ребятишек облепили «дяденьку корреспондента», выпрашивая журнал. Двоих я узнал по фото, они галдели больше всех. Пришлось «власть употребить»: каждый смотрел в порядке живой очереди и, досыта насмотревшись, уступал место другому. Только так можно было утихомирить эту братию...

Когда ребятишки ушли, я бросился на кровать и с наслаждением вытянулся. После ночевок в продымленных избушках, на деревянных лавках и на полу по-настоящему осознаешь, какое это благо — чистая накрахмаленная простыня и мягкая подушка!..

Но выспаться не пришлось. В половине второго ночи меня разбудил стук в дверь. На пороге — парнишка в резиновых сапогах, телогрейке и с удочкой в руках. Это Минька, тот самый Минька, что изображен на снимке на первом плане. Прошлым летом он подарил нам целую связку ершей и плотвичек, ничего не потребовав взамен.

Минька сияет от восторга, а мне становится неловко. Я не могу отдать ему журнал, он предназначен другому человеку. Какая жалость, что я не взял с собой липшего экземпляра!

— Я достану,— уверяет меня Минька.— В район поеду и достану.

— Тираж давно распродан,— говорю я серьезно.

— Все равно достану! — В глазах Миньки запрыгали веселые чертики.— В библиотеку приду, ножичком «чик» — и готово!..

Мне пришлось сделать Миньке серьезное внушение и, дабы он не забыл его, вырезать злополучное фото из единственного экземпляра. На обратной стороне я написал: «Миньке, на память. Чтобы не рвал и не резал книг!»

... Ранним утром начальник лесопункта провожает меня к лодке. Лицо у него довольное, веселое, а голос виноватый.

— Вы уж извините меня. Корреспонденты у нас не бывают. Глушь! А люди у нас хорошие. И поселок хороший! О нем и написать не грех!..

Последнюю фразу я воспринимаю как намек. Теперь становится ясно, почему вчера начальник отказал мне в лодке...



БАБА ДОТЯ

Впереди — деревня Нюхча, которую я жду с особым нетерпением. Здесь работала с экспедицией ленинградский диалектолог Галина Яковлевна Симина, она и посоветовала мне познакомиться с «бабой Дотей» — Феовдотьей Александровной Меньшиной. Прошлым летом я записывал местный говор, старинный свадебный обряд, и предложение диалектолога было как нельзя кстати.

Что такое собиратель — этнограф или диалектолог? Это своего рода Шерлок Холмс от науки. Он должен уметь разжечь костер разговора, уметь слушать, задавать вопросы, вроде бы играючи, выуживать у собеседника все, что его интересует... Не знаю, удовлетворял ли я тогда этим требованиям, но работалось мне легко. Материалы собирались быстро и в большом количестве. Наверное, в этом были «повинны» разговорчивые пинежские старухи.

Воспоминания о свадьбе были настолько живы, будто это происходило вчера. Вначале я думал, что меня разыгрывают: трудно упомнить, да еще в мельчайших подробностях, событие более чем полувековой давности. К тому же собеседницы мои не отличались особой памятливостью. Рассказывая о житье-бытье, они не слишком строго придерживались хронологии, иногда путали даты, передвигая их по собственному усмотрению. Но когда речь заходила о свадьбе, склероз отступал.

Удивительны законы памяти. Пинежская бабушка могла не помнить многих событий в своей жизни, но то, что ее свадьба игралась на Ильин день в тысяча девятьсот тринадцатом году, и что одели ее в синий парчовый полушубочек с узорами, и что перед отъездом к венцу брат сказал: «Молись да смейся. Бог веселых любит», и что за свадебным столом она сидела не подняв головы, как каменная, и что потом разразилась гроза, и гости высыпали на улицу плясать,— это она помнила твердо и могла рассказывать об этом часами.

Мне, наверное, повезло на таких бабушек. Правом они веселые, расторопные, на язык колкие и озорные. В этом я убедился довольно быстро. На мой вопрос, понравился ли ей жених, когда она увидела его впервые, одна шустрая бабуся ответила:

— А то нет?! Нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле горох молотили...

Седобородый кряжистый дед — «жених» — только крякнул, услышав эти слова, и в сильном неудовольствии вышел из избы.

В разговорах с бабушками и заключалась моя работа. Я незаметно пускал магнитофон и, вовремя «подбрасывая» вопросы, записывал то, что меня интересовало. Люди вскоре забывали, что их рассказ записывался на пленку, и вели себя естественно и непринужденно.

Приехав в Нгохчу, я зашел по адресу, указанному Галиной Яковлевной Симиной... В темном углу, среди почетных грамот и фотографий внуков висела икона в тусклом серебряном окладе, а под иконой сидела суровая старуха со штопкой в руках, и я сразу догадался, что это и есть баба Дотя. У нее было красивое, «гладкое» лицо, царственная осанка, горделивая северная стать.

Однако разговор наш не клеился. Феовдотья Александровна отвечала на вопросы односложно, даже сердито, рассеянно поглядывала в окно, думая о чем-то своем, далеком.

— Как жила-то? Да всяко...

— А именно?

— Дак я и говорю — всяко...

Из вежливости спросила, где я ночую. А узнав; что мы плывем на плоту и там же, в палатке, спим, вдруг забеспокоилась.

— Ночи-ти холодные. Зубы, небось, ходуном ходят.

II вынесла мне старенький полушубок из овчины. В тихих голубых глазах бабы Доти оттаяли льдинки, разгладились морщины. И начался разговор. Часть этого разговора, пока не кончилась пленка, я записал на магнитофон. Вот он.

— Нужно жила, родимое мое, нужно. Хозяин был худой, немочливый. Все делала — болыпинничала, на охоту хаживала, сынов ростила. Ой, да мне уж и не сказать!

— Когда вы охотились, в какие годы?

— Дак в войну и охотилась. В войну! Сына в войну отвела — и охотилась... Худо было тоды, худо! Вот то и заставило меня ходити и промышляти.

— А вы с детства умели стрелять?

— Нет. Я девкой не знала этого. Отец — охотник был у меня. У нас вообще каждый охотник. Настанет сентябрь, дак уж походят тамочки в лес. Силышка будут сторожить, рябков ловить, чухарей.

— На какого зверя вы чаще всего ходили?

— Все боле белка. И эта... ой, говорить не могу... выдра была, рябки. Я и медведя добывала — вот как во дак ведь!

— Вы, женщина?!

— Да, да, женщина. Сапогами раз премировали, а другой раз пятьсот рублей денег дали. Чего не было?! Десять лет в лесу лешакалась, все-то знаю. Хошь в мешке занеси в лес-от, так выйду, не заблужусь. Сына малого, с дробовку величиной был, тоже к охоте приучала.

— Как же вы с медведем-то встретились?

— Дак Бобко-то и навел. Злющий пес, ако бес. Зачул он берлогу — и давай лаять. Лаял, лаял, пока медведя не поднял... У-у-у, страшила! Завидел меня, медведь-от, ну лапами снег загребать и в меня кидать. Вот ведь как! И плюется, плюется... Уйти бы надо, думаю, на что мне медведь? А Бобко все лает, лает — не успокоится. У него уж медвежья шерсть в роте, у пса-то. Кабы не пес-от, разошлись мы по-мирному...

У меня дробовка была с собой, шестнадцатый калибр. Засадила я пулю, а сама задом, задом. И Бобку зову. Может, образумится, может, бросит зверя? А медведь-от как хватит его, как рехнет — дак хвоя посыпалась... Тут уж из меня весь страх вышел, рука твердая стала — ае промахнусь. Одним выстрелом порешила!

— А Бобко жив остался?

— Живой! Отлежался пес-от, отъелся, снова на охоту бегал.

— Баба Дотя, а когда вы замуж выходили?

— Замуж?.. Ох, топеря ума-то — полуума у меня нет, родимое мое. Мне уж восемьдесят два — вот как во дак ведь. И голова болит и болит. Пошто одна голова-то болит, пошто это болит-то? Ноги-ти не болят. И чего ей ради болеть? Я ведь топеря на пенсии. На пенсии, родимое мое. Однако даром хлеб, не ем: я и по губки схожу, коли надо, и корову подою, и по дому что сделаю... Ой, говорить не могу, как не могу!..

— Да вы хорошо говорите, баба Дотя!

— Лонись с Галиной-то хорошо я говорила, хорошо: песни пела, старины сказывала. Я много старин-то знаю, как не знать-то!.. Она и на карточку меня сымала. А вот не пришла, карточка-то.

— Может, вы к окну сядете? Здесь светлее, я вас и сфотографирую...

— Ой, да я куды хошь сяду, родимое мое, куды хошь... Чего ты молочко-то не пьешь? Пей, пей, молочко свежее! А может, чаю поставить? Так я мигом...

На этот раз бабу Дотю я застал на огороде. Она не сразу признала меня: ее голубые, почти выцветшие глаза долго блуждали по моему лицу, одежде. Наконец она вспомнила.

— А, списыватель!

Совсем состарилась баба Дотя. В ее походке, прежде статной и величавой, проступили черты старческой немощи. Заметно спал голос, она нриоглохла и приослепла.

— Ох, голова болит, родимое ты мое... Пора бы закругляться, да смертушко не идет.

Я отдал бабе Доте журнал, который берег специально для нее. Сказал:

— Здесь о вас, баба Дотя.

Но она не удивилась и не обрадовалась. Повертела журнал в сухих негнущихся пальцах и отдала его дочери — тоже совсем старой. Анна Васильевна — совсем другое дело! — сразу же заохала, запричитала!

— Вот и правильно, что написали! Правильно!.. Сколько мама работушки-то наробила, сколько детей-внуков на ноги поставила! Все работы превзошла: она и на росчистках была, и на ферме, и в поле. Кто первый в деревне с поперечной пилой вышел? Мама. А косить?.. Не-е-т,— с чувством заключила Анна Васильевна,— у кого душа короткая, большой жизни не прожить.

Ох, как вспыхнули тут глаза у старой бабы Доти!

— Будет тебе языком молоть,— грозно осадила она дочь.— Гость с дороги, устал. Поди самовар ставь!..

Но чаю нам попить не довелось: пришел моторист, которому было велено отвезти меня дальше.

— До свидания, баба Дотя, до следующего лета,— сказал я. Но она только улыбнулась и без всякого старческого кокетства ответила:

— Дак нет. Давай уж прощаться — не доживу. Сказала как о раз и навсегда решенном деле...

«...У кого душа короткая, большой жизни не прожить»,— вспоминал слова Анны Васильевны, когда был уже далеко от Нюхчи.



БАСКОЕ СЛОВО

Во время поездки я чутко прислушивался к тому, как говорят люди. Мне кажется, есть какая-то связь между характером северного человека, укладом его жизни и окружающей природой.

И язык пинежан — не исключение. Музыка их речи созвучна шороху вековых сосен, она вплывает в глаголицу прясел и изгородей, в царство дерева и топора и чувствует себя там на месте.

Пинежанин начинает говорить резко, высоко, как бы «скорострельно», а заканчивает неожиданным распевом, с удвоением гласной в конце предложения, после которого хочется поставить вопросительный знак. Удивительный говор на Пинеге. И такой симпатичный, простодушный, что даже ругательства в устах северянина звучат почти как добрые напутствия.

Было время, когда по говору я мог определить, хотя и приблизительно, откуда человек родом. На столичной Комсомольской площади, куда стекаются пассажиры со всех концов страны, когда-то разливался шумный океан непривычной для московского уха речи. Волжан, владимирцев можно было узнать по полному, открытому звуку «о», жители Рязани и Смоленска «акали» и «якали», новгородцев отличало «цоканье», жителей южных областей — мягкое, приглушенное «г». Теперь же узнать место рождения человека по говору становится все труднее и труднее...

Говоры, правда, не исчезли, но медленно, постепенно исчезают и, наверное, исчезнут совсем. Это в какой-то степени грустно. Ведь наш литературный язык родился не на пустом месте: он вырос и сложился из народного языка, впитав в себя все лучшее, что есть в наречиях русской нации.

Говор Пинежья — севернорусский, поморского типа — один из самых устойчивых. Его лексика сохранила черты новгородского наречия XVI—XVII веков, которое отражено в древнерусских письменных памятниках. Эта лексика представляет большой интерес для исследований: в ней отразились следы миграционных потоков из разных мест Древней Руси. Так, ареал слова «баской» (красивый), частиц «то», «те», «от» охватит целиком Архангельскую, Вологодскую, Кировскую области, бассейны рек Печоры и Мезени. Далее область распространения этих слов проляжет на запад, к Новгороду, очерчивая пути, по которым шли древние переселенцы на поиски сказочных земель.

Из множества слов, которые живут на Пинеге, мне хотелось бы выделить несколько характерных древних диалектизмов — некоторые из них я слышал сам в живой речи, другие вычитал из научных работ лингвистов.

Любопытно, что подумал бы читатель, если бы услышал где-нибудь на берегу такую фразу: «Стираю, стираю, да не могу отстирать-то, все эко синё». Наверное, хозяйка обронила белье в синюю краску и теперь мучается? Не теряйтесь в догадках: «синё» никак не связано с синим цветом. Этого слова нет ни в одном словаре, и только памятники древней письменности проливают свет на его происхождение: «синий» — значит черный, грязный. По каким-то причинам древнее слово выпало из общерусской речи и живет здесь, на Пинеге, в своеобразном языковом заповеднике.

Довольно часто я слышал и слово «лешак». По представлению суеверных людей, это нечистый дух, обитатель лесов. Когда-то «нечистого» старались не упоминать, чтобы не накликать беды. В последние годы «лешак» перестал быть пугалом. Старушка, показавшая нам дорогу в Горку, называла «лешаками» тех, кто уже успел побывать на ее излюбленных грибных местах. В одной из деревень «лешаком» оказался я сам; в этом была виновата моя густая, всклокоченная борода. Производные «лешачить», «леша-каться» — значит ходить но лесу, охотиться, ягодничать.

«Большинничать» происходит от слона «болыпуха» — главная хозяйка в крестьянской семье, глава семьи, заправила. Иногда употребляется в значении: незамужняя женщина, старушка при взрослых детях.

До сих пор сохраняется древнее значение слова «говорить» — производить шум. («Сивер-ветер как задует, так ворота говорят». «Гуси летят, уж все проговорят — прошшаюцца».)

Вот несколько распространенных в литературном языке слов, смысл которых раскрывается с самой неожиданной стороны:

«Самокрутка» — девушка, вышедшая замуж без разрешения родителей.

«Бабушка» — детская игрушка; иногда — безделица.

«Вдруг»— вместе («Коноплю мы. вдруг сеем»).

«Позориться» — мучиться, страдать.

«Небо» — свод у русской печи.

«Спичка» — деревянный гвоздь, торчащий в стене.

«Деревня» — пахотное поле.

«Ухажор» — работник на скотном дворе.



НОВО-ЛАВЕЛА

Примерно с середины лета северные реки начинают мелеть. В этот год в Архангельской области с июня не было дождей, и обмеление наступило неожиданно рано. Вода с каждым днем убывала все заметнее и заметнее. Поэтому на мой вопрос, когда мы доберемся до Ново-Лавелы, рыбинспектор Фролов ответил:

— Как река позволит.

Валентин Фролов — мой новый «шеф», молодой парень с лихими, быстрыми движениями. Настоящий речной волк. За рулем сидит не шелохнувшись, искоса посматривает на горизонт — вдруг вынырнет бревно или еще какая-нибудь опасность откроется на пути. И только кепочку подергивает и рулем чуть-чуть поводит. Не в пример молчаливому Ягушкину Фролов охотно высказывает свое мнение, обо всем судит веско и авторитетно.

Однако «вахта» его началась с маленькой неприятности. Моторка наткнулась на камень, заглох мотор.

— Шпонка слетела,— краснеет рыбинспектор.— Разве это река? Вот где она у меня сидит...— И он проводит ладонью по шее.

Пока Фролов ставит новую шпонку, я узнаю подробности его нелегкой службы.

— Дурная река, опасная. К ней открыто, с душой, а она тебе

козни на каждом шагу строит. На кой черт ей такая ширина! Одних перекатов штук двадцать. А сколько песку намывает! А ведь земснаряды работают, снецсуда фарватер вымеряют...

Бывало, идешь вниз — все хорошо. Обратно через день возвращаешься — по течению бугорок проглядывает. Подплываешь ближе — да это песчаная коса. Пляж! Хоть телогрейку снимай и загорай... Вот так и живем. «Что день грядущий нам готовит?»

Да, Пинега здесь не та, что в верховьях. Берега как бы упали и стелются почти вровень с поверхностью воды. Реке словно этого и нужно: она наступает на тайгу, гонит ее прочь, на далекие угоры, заливая вокруг все низины с мелким кустарником. В отличие от верхней Пинеги, где я чувствовал себя узником леса, здесь не на чем остановить взгляд. Сумасшедший разгул воды и ветра.

Сильно трясет, холодно. Трех-, четырехбалльные волны бьют в борта лодки, захлестывают ее и, кажется, вот-вот опрокинут. С надрывом ревет мотор, падает скорость. Но это длится недолго. Стоило моторке въехать в маленькую бухточку, как сразу стихли волны. Тайга, словно ожесточившись, вновь подступила к берегам.

Слева на меня пахнуло сырым деревом. Проезжаем лесопильни, амбары. Ребятишки высыпали к воде, кричат, машут... Это Ново-Лавела — один из самых больших пинежских леспромхозов.

Первое, что замечаешь, когда выходишь на берег,— необъятное кладбище пней. Они окружают узкоколейку, подступают к жилым домам. Эти пни напоминают позвонки ископаемых животных. Под ногами — многолетний слой коры и опилок, сквозь который с трудом пробивается трава.

Внезапно раздался свисток, застучали колеса, и из-за елок, седых от мха и прокопченных от дыма, выкатился мотовоз. За ним десятка полтора платформ, доверху нагруженных хлыстами — очищенными от сучьев деревьями в полный рост.

Здесь же, на берегу, поезд быстро разгружался. Началась разделка древесины. Нижние части хлыста самые ценные — это строевой лес и пиловочник; тонкие верхушки обычно предназначаются для местных нужд или идут на стойки в шахты и рудники.

Поселок Ново-Лавела и побольше, и посолиднее Осяткина, но сейчас он кажется вымершим. Все детское население на реке, на рыбалке, а взрослые разъехались по делянкам, которые находятся далеко в тайге.

Лесу там, как сказал мне заместитель начальника леспромхоза М. И. Яковлев, хватит лет на сто. А через столетие созреет для рубки сосновый молодняк, что посажен сейчас на использованных лесосеках,— «облысение» пинежской тайге не грозит.

— А пни вам не мешают? — спросил я у Яковлева.

— Как обглоданные кости! — воскликнул он, будто ему наступили на больную мозоль.— Хуже всякой свалки.— И уже спокойнее: — Этим летом покончим. Три дня работы...

И вновь засинела в причудливых поворотах река. Вновь сошлись в разгульной пляске берега, запрыгала лодка на быстром течении, касаясь каменистой или песчаной мели... Вот Пинега делает полукруглый выгиб, и берега при этом кажутся краями красно-бело-зеленого блюда, в которое налита бирюзовая влага.

Петляем, час, другой, и все поворачивается перед нами разными сторонами черная свечка в закатных отблесках — деревянная колокольня. Кто был архитектором, построившим это чудо среди ржи и розовых свечей иван-ча'я? Какой-нибудь Иван или Петр, лапотный мужик, художник от рождения, имени которого никто не знает. Известно только предание, по которому получал он за работу три копейки в сутки, а его подмастерья — по полторы...

Бело-розовый алебастр высоких берегов сменяется сумрачными лесами. Разбежавшись с высоты, падает в реку ручей, и в том месте клубится пар. Большая спелая луна, словно догорающие угли, проткнута вершиной лиственницы. Река одевается в розовый перламутр. Плывет наша лодка, и волны от нее колышут лунную дорожку. И никто из нас не смеет оскорбить тишину нечаянным словом.

...Пинегу открывать нельзя. Пинега должна открыться сама.



ОБ АВТОРЕ

Ларин Олег Игоревич. Родился в 1938 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ в 1961 году. Член Союза журналистов СССР, работает в журнале «Знание — сила». Автор ряда очерков и рассказов, главная тема которых — Русский Север, его настоящее и прошлое, В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой очерков о Севере «Белая тишина».



К очерку Олега Ларина

«В РИТМЕ ПИНЕГИ»

Верховья Пинеги. Редкая моторка встретится в пути...

Скоро здесь встанет мост через Пинегу. Железная дорога свяжет Архангельск с богатейшими лесными массивами

Бдомская церковь — памятник северного русского зодчества XVIII века

Деревня Шотогорка. Типичный севернорусский пейзаж

Фото автора







 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу